"Исследуя советский опыт, уже в 30-е годы многие прозорливые либералы, в частности, К. Поппер (1902-1993), Фридрих фон Хайек (1899 – 1992) и т. д. пришли к выводу, что коммунизм и социализм – суть разновидность консервативной революции, но архаичное, сакральное и традиционное здесь весьма специфично, глубоко завуалировано и, подчас, невнятно большинству самих коммунистов и социалистов. Речь, по их мнению, шла об эсхатологической версии традиции, абсолютизирующей онтологию будущего. После Второй мировой войны начался второй этап очищения модерна от традиции, но уже от тех её элементов, которые проникли в модерн глубоко и неявно. В этом состоял парадигмальный смысл идеологической борьбы между советским и капиталистическим лагерем в послевоенный период." Александр Дугин.
Александр Дугин. Постмодерн или ультрамодерн?
Правомочно ли использование термина «постмодерн»? Смысл этого понятия сводится к обозначению нового состояния цивилизации, культуры, идеологий, политики, экономики в той ситуации, когда основные энергии и стратегии модерна – нового времени – либо представляются исчерпанными, либо изменёнными до неузнаваемости.
Разные авторы выделяют в постмодерне разные признаки. Главным же является то обстоятельство, что в новой складывающейся системе характерные свойства модерна более не опознаются, видоизменены до неузнаваемости. У модерна был ясный проект, оптимизм, ярко выраженный гуманистический пафос. Сегодня этого нет и в помине: будущее неясно – говорят о конце истории, а значит, о невозможности будущего; причины для оптимизма отсутствуют – впереди катастрофы и кризисы; освобождение человека от оков традиции совершилось, но этот образ Бивиса и Батхэда непригляден и мало кого может вдохновить.
Всё это верно, но позволяет ли это говорить, о «конце модерна» и о наступлении того, что приходит «после» него. Приставка «пост-» однозначно отсылает нас к состоянию, последующему за данным. Постмодерн наступает только после конца модерна. Как нечто иное, нежели модерн. Так ли это сейчас?
Для того, чтобы ответить определённо, следует выяснить, чем был модерн. Модерн как парадигма был отрицанием традиционного общества, как альтернативной парадигмы. Модерн был посттрадиционным и антитрадиционным обществом, выработавшим свою систему критериев, где наука, опыт, техническое развитие, рационализм, критицизм и индивидуализм заместили собой теологию, коллективность, веру, догматику, интуицию, холизм, онтологичность и т. д.
Программа модерна питалась энергией отрицания, опрокидывания устоев того, что тысячелетиями казалось непререкаемым абсолютом. Программа модерна была программой ниспровержения очевидностей традиционного общества, причём именно этот процесс прогрессирующего ниспровержения очевидностей составлял основную энергию и пафос модерна. По сути, модерн – это сплошная либерализация – освобождение человека от того, что претендовало догматически на роль его коллективной идентификации.
Но, помещая свою сущность в процесс «освобождения» от любых константных определенностей, отрицая онтологию прошлого – вес Традиции – и онтологию будущего – эсхатологию коммунистических учений, – модерн постепенно дошёл в этом до предела, когда только эфемерность экранного времени стала главным критерием бытия. Есть то, что показывают по ТВ. И это бытие длится ровно столько, сколько длится информационный сюжет.
Точно также в жизни людей: существование раздроблено на множество несвязных друг с другом моментов, которые заполнены случайными разрозненными впечатлениями – они тем «ценнее», чем «ярче», «контрастнее», «причудливей». Это бытие в мгновении, оно остановлено в триумфе модерна. Мгновение останавливается только тогда, когда аннигилируется прошлое и будущее.
Модерн открывает свой нигилизм в тот момент, когда его программа выполнена. Это и пытаются выразить, термином «постмодерн». Но разве здесь что-то кончается? Если и кончается, то не сам модерн, а последние останки того, чьим отрицанием он был. Сам он, напротив, входит в свою силу. Следовательно, справедливее было бы говорить о «ультрамодерне». Этот термин означает «модерн, доведенный до логического предела», «модерн в абсолютном выражении».
Когда мы заговорили о «постмодерне»? Это важно: когда советская система и социалистические идеи стали стремительно уступать либерализму. Либерализм изначально и был чистым воплощением модерна, отрицавшим последовательно и размеренно онтологию традиционного общества. Вначале либерализм – буржуазная демократия – последовательно победил монархии и сословные общества.
В этом процессе буржуазных реформ и революций, по сути, была сформулирована основополагающая программа модерна: Фрэнсис Бэкон и Адам Смит сегодня звучат абсолютно современно. Отрицая шаг за шагом фундамент традиционного общества в Европе, либерализм двигался широким путём нигилизма. Но его триумфом было не свержение феодальных режимов, а совсем иной этап: победа в битве с социализмом за наследство эпохи Просвещения.
Модерн как процесс есть освобождение человека и общества от традиции и её нормативов. Первый аккорд этого освобождения очевиден: разрушаются формальные структуры традиционного общества, представленные эксплицитно. Этот этап завершается к концу XIX века, когда формально феодальных режимов в Европе более не остаётся. Отныне все нелиберальные идеологии вынуждены принять терминологию модерна, облачить свои собственные идеи и тезисы в формальный язык современности.
Так, наряду с либералами, которые представляют собой модерн и по форме и по содержанию, сложились течения консервативных революционеров и коммунистов. Консервативные революционеры, представители идеологии «третьего пути» пытались – довольно прозрачно и осознанно – обернуть консервативный фундаментал (ценности традиционного общества) в оболочку модерна. Не просто отвергали модерн как классические консерваторы, но пытались его перетолковать.
Классический пример: Луи де Бональд (1754-1840), утверждая, что «Французская Революция утвердила в обществе "права человека", теперь мы должны утвердить в нём "права Бога"», делал вид, что он не отдаёт себе отчёта в заведомом богоборчестве атеистической программы модерна. Наивная хитрость «теперь мы должны», тем не менее, возымела свой эффект, и многие европейские режимы 20-30-х годов ХХ века поддались на консервативно-революционную стратегию. По окончании Второй мировой войны с этой линией было покончено.
В середине ХIX века в рамках языка модерна сложилось иное направление, которое до поры до времени воспринималась как наиболее «продвинутая» форма модерна, как наиболее модерновое в модерне. Речь идёт о революционной демократии, социализме и коммунизме. Здесь, казалось бы, нигилизм – отрицание традиционного общества – был ещё более очевиден, нежели в либерализме, и многие искренне рассматривали это направление как то, что наступит после буржуазно-демократического периода. До поры до времени обе тенденции модерна, либерализм и социализм, шли рука об руку, по крайней мере, в том, что касалось борьбы с традицией – явной (консерватизм) или завуалированной (консервативная революция). По мере успехов в этой общей борьбе заострялись противоречия между этими двумя формами. Коммунисты представляли собой наиболее непримиримый идеологический полюс.
Исследуя советский опыт, уже в 30-е годы многие прозорливые либералы, в частности, К. Поппер (1902-1993), Фридрих фон Хайек (1899 – 1992) и т. д. обнаружили парадигму этого противоречия, придя к выводу, что коммунизм и социализм – суть разновидность консервативной революции, но архаичное, сакральное и традиционное здесь весьма специфично, глубоко завуалировано и, подчас, невнятно большинству самих коммунистов и социалистов. Речь, по их мнению, шла об эсхатологической версии традиции, абсолютизирующей онтологию будущего.

После Второй мировой войны начался второй этап очищения модерна от традиции, но уже от тех её элементов, которые проникли в модерн глубоко и неявно. В этом состоял парадигмальный смысл идеологической борьбы между советским и капиталистическим лагерем в послевоенный период.
Крах СССР и капитуляция его коммунистической верхушки означали собой финал этого процесса по абсолютизации модерна. Модерн вначале победил «немодерн», потом «не модерн, прикидывающийся модерном», и, наконец, «недостаточно модерн». И стал, наконец, полным победителем. В этот самый момент и заговорили о постмодерне, отметив качественное изменение ситуации. Это было вовремя. Но суть происходящего схватить сразу было не просто.
Справедливо Фукуяма заговорил о «конце истории». Раз модерну было больше нечего изживать, преодолевать, уничтожать, критиковать, разоблачать, то история кончилась. Но кончился ли сам модерн? Если понимать его как процесс, то, да, кончился. Но если понимать его как движение к конкретной цели, то совсем нет, и эта цель не была достигнута. Именно поэтому, мне представляется, что термин «ультрамодерн» является боле точным. Он показывает, что это – нечто отличное от «модерна», это так, ибо он впервые за всё время своего существования оказывается без явного противника, т. е. в новом качестве, но с другой стороны, что это и есть «модерн», а не что-то иное, но только в своей абсолютной стадии.
Победа либерализма нивелирует различия между прежними проектами, которые стремились быть ему альтернативой. Это означает, что различия между классическим консерватизмом, третьим путём, коммунизмом сегодня практически стерты, а завтра это коснется и самой социал-демократии. Всё, что оказалось «немодерном» – по форме, по содержанию, или даже, по глубокому и бессознательному содержанию – всё это отнесено в разряд политнекорректности, «вечно вчерашних», «преодолено».
Этой идеологической схеме соответствует экономическая схема. Экономика – это просто язык. Как справедливо подчеркивает Ю. М. Осипов, «экономика – это одна из гуманитарных дисциплин». Кстати, что касается идеологической ангажированности естественнонаучных дисциплин и их зависимости от парадигмальных подходов, то я постарался описать это в монографии «Эволюция парадигмальных оснований науки» (Москва, 2002). В экономике чистому модерну соответствует классический и неоклассический либерализм. Он мало изменился за 300 лет своего существования и представляет собой полную противоположность онтологической философии хозяйства, свойственной традиционному обществу.
Альтернативной версией экономики, сохраняющей связь с духом модерна, был марксизм и социал-демократия. А консервативная революция предлагала традиционную философию хозяйства облечь в современные экономические проекты. Этой теме о «гетеродоксальной традиции» в экономике или экономике «третьего пути», я посветил отдельный доклад в «Экономико-философском собрании». Могу упомянуть лишь о Сергее Булгакове, Адаме Мюллере (1779-1829) и Отмаре Шпанне (1878-1950). Этот последний автор Отмар Шпанн, редко упоминаемый в нашем экономическом сообществе, весьма показателен. Его учение о «цельности» (Ganzheit), новых сословиях (Staende) и т. д. может считаться классическим для всей структуры экономической теории «третьего пути». A propos, эта линия, к моему удивлению, развивается нашими исследователями крайне вяло, хотя она в высшей степени увлекательна и содержательна.
Постмодерн, или, как я предпочитаю определять это, «ультрамодерн», в экономике соответствует полной победе либерализма, с соответствующим изменением его природы. Здесь происходит переход от старой экономики к «неоэкономике», «новой экономики» или «финансизму». Причём в такой ситуации отвергается не только коммунистические или гетеродоксальные экономические теории «третьего пути», но и элементы нелиберализма, примешенные к либерализму. Кейнс и даже Самуэльсон становятся отныне подозрительными. Это – последний аккорд виртуализации экономики. Вместе с тем, можно назвать это «экономикой ультрамодерна».
И снова к правомочности термина «постмодерн». Модерн как процесс завершается. Но он устанавливается отныне как вечность мгновения, «вечное настоящее». Именно это Ж. Бодрийяр называет постисторией, волнообразным рециклированием экстравагантно перемешанных déjà vu. Конец модерна в свою очередь становится процессом – бессодержательным, репликативным, отражающим на тысячу ладов сам себя, иронично обыгрывающим неподвижность своей динамики, ультраскорость своей стагнации.
«После» модерна не наступает ничего и не может наступить ничего. Иной парадигмой мог бы быть только возврат к парадигме традиционного общества. Это был бы, действительно, постмодерн. Это было бы подлинно иное, нежели модерн. Ведь и сам модерн был и есть иное, нежели традиционное общество. Но то, с чем мы имеем дело сегодня, никакого отношения к традиционному обществу не имеет. Скорее, наоборот, это традиционное общество оканчивается только сегодня, а ранее, оно продолжало сопротивляться – подпольно, контаминируя модерн изнутри своей настойчивой онтологией, проступающей сквозь души людей, которые они сохранили даже тогда, когда стали верить, что никакой души у них нет.
После модерна может быть либо ничего, либо традиционное общество. Этим возможности исчерпываются.
Мне могут возразить: модерн – это временная парадигма, в нём всё насквозь исторично, в «ультрамодерне» же история отменена, зациклена на бесконечном повторении. На это я отвечу максимой: история закончилась ровно в тот момент, когда она началась. Как только человеческое сознание разомкнуло цикл, схватив время как стрелу, и заложив онтологию в поступательный процесс, оно встало на путь утраты онтологии и содержания. Смысл и содержанию истории придавал сюжет борьбы с вечностью. Как только вечность – традиционное общество – была окончательно побеждена, исчезло и время.
В другом месте я изложил эту же мысль относительно эвапоризации капитала в новой экономике. Мы заметили испарение предметов, богатств, материй сейчас – в финансизме и новой экономике. Но произошло это, по сути, когда сами предметы, богатства и материи стали на место идей.
Ультрамодерн не имеет относительных альтернатив, уповать на его эволюцию или частичное исправление, на новое привитие ему чего-то от предыдущих стадий – наивно и безответственно. Ультрамодерну можно сказать либо «да», либо… вас никто не станет слушать, так как иные ответы им не предусмотрены. Разве что в шутку.
Александр Дугин. Мечтать не вредно - утопии как двигатели человеческой истории
Казалось бы, нет ничего более отдаленного от повседневности нашей жизни, ничего более «ботанического», как выражается современная молодежь, чем тема утопии. Эта тема заботила многих философов не только в классический период. В прошлом веке один из известнейших писателей Джордж Оруэлл сказал такую вещь: XX век показал, что утопия сбывалась чаще, чем все остальное. Свойство самой невероятной гипотезы, самого невероятного и фантастического предположения - это свойство сбываться.
«Утопия» переводится с греческого как место, которого нет. В человеческом сознании речь идет о месте, которого пока нет. Но раз об этом месте говорят, раз люди рисуют, планируют утопии, описывают утопические картины, значит, это место где-то должно быть. Его нет в физической реальности, но оно есть в воображении, в проекте, в человеческом духе, в человеческой воле. А раз так, значит, это место самое важное. То, что уже есть, построено и создано, то, что лежит перед нашими глазами и не требует от нас никаких дополнительных усилий, неизбежно принадлежит энтропии.
Все реализованное обречено на разрушение, всякая существующая вещь - это вещь заведомо конечная и смертная. А вот то, что еще не создано, то, что живет в человеческом духе и пребывает в пространстве утопии, тому еще только предстоит реализоваться. Или даже если не предстоит, это сохранится в форме идеи, в форме конструкции, которая не подлежит энтропии и распаду.
Платон в свое время сказал, что «идеи либо парят, либо умирают» - очень красивая метафора. Когда идеи парят в вечном небе, они не подлежат тлению и энтропии. Но как только идеи начинают реализовываться, они сразу подвергаются разложению, гниению и тлену. Поэтому с точки зрения философии и человеческой истории утопия - это очень серьезная, очень важная и очень реальная субстанция. Ведь когда возникает утопия, в человеческом духе и человеческой воле образуется то место, которое не подлежит тлению - нетленное, священное место. Как правило, свойство священного места - не бывать пустым. Если на нем не находится чего-то того, что мы знаем, что мы сами там расположили, что мы освятили и структуру чего мы осознаем, это место в человеческом сознании, где человеческая мечта и человеческая воля сходятся в едином резонансе, обязательно займет что-то иное.
Когда утопическое мышление было преодолено, мы увидели, что утопические модели вошли в состав очень многих идеологий. Одной из составных частей марксизма стал французский утопизм, который описывал небывалую коммунистическую реальность. Несмотря на то, что эти утопические идеи многим казались очень странными, немыслимыми и нелепыми, они отчасти были воплощены в марксизме и реализованы в марксистских политических проектах.
Утопии бывают различными: бывают утопии коммунистические, бывают утопии равенства, утопии неравенства, утопии, волшебно прославляющие человека, теократические, где речь идет о наступлении царства небесного и т. д. Утопия утопии рознь. Самое общее, что объединяет все эти утопические проекты, замыслы и фантазии, которые пока не реализованы, - что они когда-то, скорее всего, будут реализованы.

Здесь очень важно обратить внимание на то, что человеку в принципе очень важны проекты. Каждое утро мы начинаем с того, что составляем план на день, потом составляем план на неделю, на дальнейшую жизнь. Что это такое? Это утопия! Мы хотим сделать то, чего еще нет. В значительной степени утопия вбирает в себя все мысли, все мечты, все фантазии относительно нового. Привычное в утопии и в наших планах рассматривается как нечто рутинное, непринципиальное, неважное. Поэтому утопические описания подчеркивают то новое, неожиданное и необычное, чего нет в обычной практике.
Так или иначе, когда мы составляем план, мы закладываем в это определенную волю встретиться с чем-то новым, необычным, мы закладываем в это некий проект, связанный с утопией, с тем, чего бы мы хотели от жизни. Французы любят говорить: «Невозможно - это не по-французски». Можно точно так же сказать, что человеку без утопии существовать невозможно. Как бы ненужная, далекая, недосягаемая утопия становится чем-то практически необходимым и совершенно неотъемлемым от нас.
Многие философы замечали, что материальный человек, в значительной степени занятый удовлетворением своих плотских потребностей, по большому счету таковым себя не считает. Будучи в значительной степени животным, человек категорически противится этой мысли. А что отличает человека от животного? Утопия. У животного нет утопии, оно согласно с теми условиями, в которых находится, а человек - нет.
Как утопии влияют на политические идеологии? Влияние социалистов-утопистов Томаса Мора и Томазо Кампанеллы на коммунистическую идеологию общеизвестно. Они нарисовали образ общества социальной справедливости и вдохновили политических деятелей XIX века, философов, практиков, деятелей рабочего движения на то, что в следующем веке треть планеты попыталась либо обдумать, либо принять эту коммунистическую идеологию, либо просто под ней расписалась. Оценивать итоги мы пока не будем, но сам факт того, что удался такой проект, как СССР, большевистская революция и построение коммунистических режимов на значительной части территории земли, подтверждает силу утопии. И с этим нельзя не считаться.
Жуткая античеловеческая утопия лежала и в основе фашистской и национал-социалистической идеологии, которая предполагала, что арийские народы будут править миром в планетарном Рейхе. Интересно, что если мы копнем глубже, то в теории национал-социализма увидим самые невероятные описания. В одной из книг Йорга Ланца фон Либенфельса, теоретика совершенно бредовой псевдоцеркви, которая предшествовала национал-социализму, описывается типичный ариец: это «электрон Божий», то есть одномерное полярное существо, которое проецируется как луч в земные миры. Дальше следуют совершенно бредовые картины его взаимодействия с людьми, с животными, с разными расами.
Такие утопии лежали в основе фашистской идеологии. Одержимые «электронами Божьими», «обезьянами Содома» и прочим ариософским бредом, фашисты, увы, нашли в себе достаточно сил, достаточно воли, достаточно организационных способностей, чтобы завоевать большую часть Европы. Конечно, эта утопия была античеловеческой. Но сам факт того, что подобный бред вдохновлял целые народы на реализацию совершенно конкретных политических и геополитических задач, заслуживает серьезного внимания. Поскольку сила утопии колоссальна.
Есть утопии не только коммунистические или фашистские. Американский политолог Френсис Фукуяма написал знаменитую книгу «Конец истории». Фактически это изложение концепции Гегеля, который очень сильно повлиял и на коммунистов-утопистов, и на фашистов-утопистов, например на Джованни Джентиле, видевшего конец истории в итальянском государстве. Фукуяма приложил эту модель конца истории к либеральной идеологии. В девяностые годы прошлого века идея конца истории, где не существует ни государств, ни этносов, ни культур, а только один мировой рынок, практически реализовалась.
Так что элемент утопии свойствен любым политическим идеологиям. Вера в утопию оживляет даже самые либеральные, ориентированные только на разум и материальные интересы людей, политические и идеологические силы.
Фридрих Ницше сказал очень красивую фразу: «В каждом сердце есть стремление выше». Этот взгляд поверх привычного горизонта, куда-то за грань, составляет не просто что-то дополнительное к человеку, он составляет сущность человека. Человек - существо, которое неразрывно, необратимо связано с утопией. Мы знаем, что многие из нас не достигнут вершины, многие не дождутся даже малейшего «повышения», а кто-то потеряет даже то, что имеет. Но если мы перестанем стремиться куда-то вверх, если мы упустим этот утопический горизонт из сферы нашего внимания, то мы рухнем, опустим руки и превратимся в груду никому не нужного мусора.
Мы живем, пока у нас есть проект, живем благодаря мечте, часто даже не признаваясь в ней, потому, что иногда она бывает пугающе далекой.
Демографический кризис в Японии
Всякий раз, когда когда слышу истории, про вымирание японцев, то вспоминаю свои разговоры с ними за сакэ двадцатипятилетней давности. Понимаешь, объяснили они тогда, после поражения в войне у нас была мечта воссоздать страну и нацию. Ну, чтобы, техника была у нас лучшая, и жить было комфортно, и наука с культурой мирового уровня. И мы очень старались и, наконец, этого достигли, а дальше-то что? Как так, отвечал я, какая глупость, человеку всегда хочется большего! Вот мы и спрашиваем, резюмировали они, чего еще?
gekkkon: У кого из японских классиков есть короткая история с такой же структурой? Ну там собираются казнить какого-то чела, он напыживается и пугает барина тем, что после смерти придёт к нему и порвёт, на что барин отвечает что-то вроде "Да ты и голову-то свою с помоста не унесёшь, не то что меня порвать!". Ну поговорили, палач мечом фигак, голова с плеч, тело поднимается, хватает голову, сходит с вышепомянутого помоста , через три шага запинается и падает. Челядь в ужасе, отползает от очевидно обречённого барина -- а тот улыбается и говорит, что безголовый истратил свою силу на эту бессмыслицу с унесённой головой. Всю, говорит, истратил, больше не осталось.
Вольный пересказ, читал это на русском примерно тогда же, когда вы водили те разговоры под сакэ;).
Александр Дугин. Постмодерн или ультрамодерн?
Правомочно ли использование термина «постмодерн»? Смысл этого понятия сводится к обозначению нового состояния цивилизации, культуры, идеологий, политики, экономики в той ситуации, когда основные энергии и стратегии модерна – нового времени – либо представляются исчерпанными, либо изменёнными до неузнаваемости.
Разные авторы выделяют в постмодерне разные признаки. Главным же является то обстоятельство, что в новой складывающейся системе характерные свойства модерна более не опознаются, видоизменены до неузнаваемости. У модерна был ясный проект, оптимизм, ярко выраженный гуманистический пафос. Сегодня этого нет и в помине: будущее неясно – говорят о конце истории, а значит, о невозможности будущего; причины для оптимизма отсутствуют – впереди катастрофы и кризисы; освобождение человека от оков традиции совершилось, но этот образ Бивиса и Батхэда непригляден и мало кого может вдохновить.
Всё это верно, но позволяет ли это говорить, о «конце модерна» и о наступлении того, что приходит «после» него. Приставка «пост-» однозначно отсылает нас к состоянию, последующему за данным. Постмодерн наступает только после конца модерна. Как нечто иное, нежели модерн. Так ли это сейчас?
Для того, чтобы ответить определённо, следует выяснить, чем был модерн. Модерн как парадигма был отрицанием традиционного общества, как альтернативной парадигмы. Модерн был посттрадиционным и антитрадиционным обществом, выработавшим свою систему критериев, где наука, опыт, техническое развитие, рационализм, критицизм и индивидуализм заместили собой теологию, коллективность, веру, догматику, интуицию, холизм, онтологичность и т. д.
Программа модерна питалась энергией отрицания, опрокидывания устоев того, что тысячелетиями казалось непререкаемым абсолютом. Программа модерна была программой ниспровержения очевидностей традиционного общества, причём именно этот процесс прогрессирующего ниспровержения очевидностей составлял основную энергию и пафос модерна. По сути, модерн – это сплошная либерализация – освобождение человека от того, что претендовало догматически на роль его коллективной идентификации.
Но, помещая свою сущность в процесс «освобождения» от любых константных определенностей, отрицая онтологию прошлого – вес Традиции – и онтологию будущего – эсхатологию коммунистических учений, – модерн постепенно дошёл в этом до предела, когда только эфемерность экранного времени стала главным критерием бытия. Есть то, что показывают по ТВ. И это бытие длится ровно столько, сколько длится информационный сюжет.
Точно также в жизни людей: существование раздроблено на множество несвязных друг с другом моментов, которые заполнены случайными разрозненными впечатлениями – они тем «ценнее», чем «ярче», «контрастнее», «причудливей». Это бытие в мгновении, оно остановлено в триумфе модерна. Мгновение останавливается только тогда, когда аннигилируется прошлое и будущее.
Модерн открывает свой нигилизм в тот момент, когда его программа выполнена. Это и пытаются выразить, термином «постмодерн». Но разве здесь что-то кончается? Если и кончается, то не сам модерн, а последние останки того, чьим отрицанием он был. Сам он, напротив, входит в свою силу. Следовательно, справедливее было бы говорить о «ультрамодерне». Этот термин означает «модерн, доведенный до логического предела», «модерн в абсолютном выражении».
Когда мы заговорили о «постмодерне»? Это важно: когда советская система и социалистические идеи стали стремительно уступать либерализму. Либерализм изначально и был чистым воплощением модерна, отрицавшим последовательно и размеренно онтологию традиционного общества. Вначале либерализм – буржуазная демократия – последовательно победил монархии и сословные общества.
В этом процессе буржуазных реформ и революций, по сути, была сформулирована основополагающая программа модерна: Фрэнсис Бэкон и Адам Смит сегодня звучат абсолютно современно. Отрицая шаг за шагом фундамент традиционного общества в Европе, либерализм двигался широким путём нигилизма. Но его триумфом было не свержение феодальных режимов, а совсем иной этап: победа в битве с социализмом за наследство эпохи Просвещения.
Модерн как процесс есть освобождение человека и общества от традиции и её нормативов. Первый аккорд этого освобождения очевиден: разрушаются формальные структуры традиционного общества, представленные эксплицитно. Этот этап завершается к концу XIX века, когда формально феодальных режимов в Европе более не остаётся. Отныне все нелиберальные идеологии вынуждены принять терминологию модерна, облачить свои собственные идеи и тезисы в формальный язык современности.
Так, наряду с либералами, которые представляют собой модерн и по форме и по содержанию, сложились течения консервативных революционеров и коммунистов. Консервативные революционеры, представители идеологии «третьего пути» пытались – довольно прозрачно и осознанно – обернуть консервативный фундаментал (ценности традиционного общества) в оболочку модерна. Не просто отвергали модерн как классические консерваторы, но пытались его перетолковать.
Классический пример: Луи де Бональд (1754-1840), утверждая, что «Французская Революция утвердила в обществе "права человека", теперь мы должны утвердить в нём "права Бога"», делал вид, что он не отдаёт себе отчёта в заведомом богоборчестве атеистической программы модерна. Наивная хитрость «теперь мы должны», тем не менее, возымела свой эффект, и многие европейские режимы 20-30-х годов ХХ века поддались на консервативно-революционную стратегию. По окончании Второй мировой войны с этой линией было покончено.
В середине ХIX века в рамках языка модерна сложилось иное направление, которое до поры до времени воспринималась как наиболее «продвинутая» форма модерна, как наиболее модерновое в модерне. Речь идёт о революционной демократии, социализме и коммунизме. Здесь, казалось бы, нигилизм – отрицание традиционного общества – был ещё более очевиден, нежели в либерализме, и многие искренне рассматривали это направление как то, что наступит после буржуазно-демократического периода. До поры до времени обе тенденции модерна, либерализм и социализм, шли рука об руку, по крайней мере, в том, что касалось борьбы с традицией – явной (консерватизм) или завуалированной (консервативная революция). По мере успехов в этой общей борьбе заострялись противоречия между этими двумя формами. Коммунисты представляли собой наиболее непримиримый идеологический полюс.
Исследуя советский опыт, уже в 30-е годы многие прозорливые либералы, в частности, К. Поппер (1902-1993), Фридрих фон Хайек (1899 – 1992) и т. д. обнаружили парадигму этого противоречия, придя к выводу, что коммунизм и социализм – суть разновидность консервативной революции, но архаичное, сакральное и традиционное здесь весьма специфично, глубоко завуалировано и, подчас, невнятно большинству самих коммунистов и социалистов. Речь, по их мнению, шла об эсхатологической версии традиции, абсолютизирующей онтологию будущего.

После Второй мировой войны начался второй этап очищения модерна от традиции, но уже от тех её элементов, которые проникли в модерн глубоко и неявно. В этом состоял парадигмальный смысл идеологической борьбы между советским и капиталистическим лагерем в послевоенный период.
Крах СССР и капитуляция его коммунистической верхушки означали собой финал этого процесса по абсолютизации модерна. Модерн вначале победил «немодерн», потом «не модерн, прикидывающийся модерном», и, наконец, «недостаточно модерн». И стал, наконец, полным победителем. В этот самый момент и заговорили о постмодерне, отметив качественное изменение ситуации. Это было вовремя. Но суть происходящего схватить сразу было не просто.
Справедливо Фукуяма заговорил о «конце истории». Раз модерну было больше нечего изживать, преодолевать, уничтожать, критиковать, разоблачать, то история кончилась. Но кончился ли сам модерн? Если понимать его как процесс, то, да, кончился. Но если понимать его как движение к конкретной цели, то совсем нет, и эта цель не была достигнута. Именно поэтому, мне представляется, что термин «ультрамодерн» является боле точным. Он показывает, что это – нечто отличное от «модерна», это так, ибо он впервые за всё время своего существования оказывается без явного противника, т. е. в новом качестве, но с другой стороны, что это и есть «модерн», а не что-то иное, но только в своей абсолютной стадии.
Победа либерализма нивелирует различия между прежними проектами, которые стремились быть ему альтернативой. Это означает, что различия между классическим консерватизмом, третьим путём, коммунизмом сегодня практически стерты, а завтра это коснется и самой социал-демократии. Всё, что оказалось «немодерном» – по форме, по содержанию, или даже, по глубокому и бессознательному содержанию – всё это отнесено в разряд политнекорректности, «вечно вчерашних», «преодолено».
Этой идеологической схеме соответствует экономическая схема. Экономика – это просто язык. Как справедливо подчеркивает Ю. М. Осипов, «экономика – это одна из гуманитарных дисциплин». Кстати, что касается идеологической ангажированности естественнонаучных дисциплин и их зависимости от парадигмальных подходов, то я постарался описать это в монографии «Эволюция парадигмальных оснований науки» (Москва, 2002). В экономике чистому модерну соответствует классический и неоклассический либерализм. Он мало изменился за 300 лет своего существования и представляет собой полную противоположность онтологической философии хозяйства, свойственной традиционному обществу.
Альтернативной версией экономики, сохраняющей связь с духом модерна, был марксизм и социал-демократия. А консервативная революция предлагала традиционную философию хозяйства облечь в современные экономические проекты. Этой теме о «гетеродоксальной традиции» в экономике или экономике «третьего пути», я посветил отдельный доклад в «Экономико-философском собрании». Могу упомянуть лишь о Сергее Булгакове, Адаме Мюллере (1779-1829) и Отмаре Шпанне (1878-1950). Этот последний автор Отмар Шпанн, редко упоминаемый в нашем экономическом сообществе, весьма показателен. Его учение о «цельности» (Ganzheit), новых сословиях (Staende) и т. д. может считаться классическим для всей структуры экономической теории «третьего пути». A propos, эта линия, к моему удивлению, развивается нашими исследователями крайне вяло, хотя она в высшей степени увлекательна и содержательна.
Постмодерн, или, как я предпочитаю определять это, «ультрамодерн», в экономике соответствует полной победе либерализма, с соответствующим изменением его природы. Здесь происходит переход от старой экономики к «неоэкономике», «новой экономики» или «финансизму». Причём в такой ситуации отвергается не только коммунистические или гетеродоксальные экономические теории «третьего пути», но и элементы нелиберализма, примешенные к либерализму. Кейнс и даже Самуэльсон становятся отныне подозрительными. Это – последний аккорд виртуализации экономики. Вместе с тем, можно назвать это «экономикой ультрамодерна».
И снова к правомочности термина «постмодерн». Модерн как процесс завершается. Но он устанавливается отныне как вечность мгновения, «вечное настоящее». Именно это Ж. Бодрийяр называет постисторией, волнообразным рециклированием экстравагантно перемешанных déjà vu. Конец модерна в свою очередь становится процессом – бессодержательным, репликативным, отражающим на тысячу ладов сам себя, иронично обыгрывающим неподвижность своей динамики, ультраскорость своей стагнации.
«После» модерна не наступает ничего и не может наступить ничего. Иной парадигмой мог бы быть только возврат к парадигме традиционного общества. Это был бы, действительно, постмодерн. Это было бы подлинно иное, нежели модерн. Ведь и сам модерн был и есть иное, нежели традиционное общество. Но то, с чем мы имеем дело сегодня, никакого отношения к традиционному обществу не имеет. Скорее, наоборот, это традиционное общество оканчивается только сегодня, а ранее, оно продолжало сопротивляться – подпольно, контаминируя модерн изнутри своей настойчивой онтологией, проступающей сквозь души людей, которые они сохранили даже тогда, когда стали верить, что никакой души у них нет.
После модерна может быть либо ничего, либо традиционное общество. Этим возможности исчерпываются.
Мне могут возразить: модерн – это временная парадигма, в нём всё насквозь исторично, в «ультрамодерне» же история отменена, зациклена на бесконечном повторении. На это я отвечу максимой: история закончилась ровно в тот момент, когда она началась. Как только человеческое сознание разомкнуло цикл, схватив время как стрелу, и заложив онтологию в поступательный процесс, оно встало на путь утраты онтологии и содержания. Смысл и содержанию истории придавал сюжет борьбы с вечностью. Как только вечность – традиционное общество – была окончательно побеждена, исчезло и время.
В другом месте я изложил эту же мысль относительно эвапоризации капитала в новой экономике. Мы заметили испарение предметов, богатств, материй сейчас – в финансизме и новой экономике. Но произошло это, по сути, когда сами предметы, богатства и материи стали на место идей.
Ультрамодерн не имеет относительных альтернатив, уповать на его эволюцию или частичное исправление, на новое привитие ему чего-то от предыдущих стадий – наивно и безответственно. Ультрамодерну можно сказать либо «да», либо… вас никто не станет слушать, так как иные ответы им не предусмотрены. Разве что в шутку.
Александр Дугин. Мечтать не вредно - утопии как двигатели человеческой истории
Казалось бы, нет ничего более отдаленного от повседневности нашей жизни, ничего более «ботанического», как выражается современная молодежь, чем тема утопии. Эта тема заботила многих философов не только в классический период. В прошлом веке один из известнейших писателей Джордж Оруэлл сказал такую вещь: XX век показал, что утопия сбывалась чаще, чем все остальное. Свойство самой невероятной гипотезы, самого невероятного и фантастического предположения - это свойство сбываться.
«Утопия» переводится с греческого как место, которого нет. В человеческом сознании речь идет о месте, которого пока нет. Но раз об этом месте говорят, раз люди рисуют, планируют утопии, описывают утопические картины, значит, это место где-то должно быть. Его нет в физической реальности, но оно есть в воображении, в проекте, в человеческом духе, в человеческой воле. А раз так, значит, это место самое важное. То, что уже есть, построено и создано, то, что лежит перед нашими глазами и не требует от нас никаких дополнительных усилий, неизбежно принадлежит энтропии.
Все реализованное обречено на разрушение, всякая существующая вещь - это вещь заведомо конечная и смертная. А вот то, что еще не создано, то, что живет в человеческом духе и пребывает в пространстве утопии, тому еще только предстоит реализоваться. Или даже если не предстоит, это сохранится в форме идеи, в форме конструкции, которая не подлежит энтропии и распаду.
Платон в свое время сказал, что «идеи либо парят, либо умирают» - очень красивая метафора. Когда идеи парят в вечном небе, они не подлежат тлению и энтропии. Но как только идеи начинают реализовываться, они сразу подвергаются разложению, гниению и тлену. Поэтому с точки зрения философии и человеческой истории утопия - это очень серьезная, очень важная и очень реальная субстанция. Ведь когда возникает утопия, в человеческом духе и человеческой воле образуется то место, которое не подлежит тлению - нетленное, священное место. Как правило, свойство священного места - не бывать пустым. Если на нем не находится чего-то того, что мы знаем, что мы сами там расположили, что мы освятили и структуру чего мы осознаем, это место в человеческом сознании, где человеческая мечта и человеческая воля сходятся в едином резонансе, обязательно займет что-то иное.
Когда утопическое мышление было преодолено, мы увидели, что утопические модели вошли в состав очень многих идеологий. Одной из составных частей марксизма стал французский утопизм, который описывал небывалую коммунистическую реальность. Несмотря на то, что эти утопические идеи многим казались очень странными, немыслимыми и нелепыми, они отчасти были воплощены в марксизме и реализованы в марксистских политических проектах.
Утопии бывают различными: бывают утопии коммунистические, бывают утопии равенства, утопии неравенства, утопии, волшебно прославляющие человека, теократические, где речь идет о наступлении царства небесного и т. д. Утопия утопии рознь. Самое общее, что объединяет все эти утопические проекты, замыслы и фантазии, которые пока не реализованы, - что они когда-то, скорее всего, будут реализованы.

Здесь очень важно обратить внимание на то, что человеку в принципе очень важны проекты. Каждое утро мы начинаем с того, что составляем план на день, потом составляем план на неделю, на дальнейшую жизнь. Что это такое? Это утопия! Мы хотим сделать то, чего еще нет. В значительной степени утопия вбирает в себя все мысли, все мечты, все фантазии относительно нового. Привычное в утопии и в наших планах рассматривается как нечто рутинное, непринципиальное, неважное. Поэтому утопические описания подчеркивают то новое, неожиданное и необычное, чего нет в обычной практике.
Так или иначе, когда мы составляем план, мы закладываем в это определенную волю встретиться с чем-то новым, необычным, мы закладываем в это некий проект, связанный с утопией, с тем, чего бы мы хотели от жизни. Французы любят говорить: «Невозможно - это не по-французски». Можно точно так же сказать, что человеку без утопии существовать невозможно. Как бы ненужная, далекая, недосягаемая утопия становится чем-то практически необходимым и совершенно неотъемлемым от нас.
Многие философы замечали, что материальный человек, в значительной степени занятый удовлетворением своих плотских потребностей, по большому счету таковым себя не считает. Будучи в значительной степени животным, человек категорически противится этой мысли. А что отличает человека от животного? Утопия. У животного нет утопии, оно согласно с теми условиями, в которых находится, а человек - нет.
Как утопии влияют на политические идеологии? Влияние социалистов-утопистов Томаса Мора и Томазо Кампанеллы на коммунистическую идеологию общеизвестно. Они нарисовали образ общества социальной справедливости и вдохновили политических деятелей XIX века, философов, практиков, деятелей рабочего движения на то, что в следующем веке треть планеты попыталась либо обдумать, либо принять эту коммунистическую идеологию, либо просто под ней расписалась. Оценивать итоги мы пока не будем, но сам факт того, что удался такой проект, как СССР, большевистская революция и построение коммунистических режимов на значительной части территории земли, подтверждает силу утопии. И с этим нельзя не считаться.
Жуткая античеловеческая утопия лежала и в основе фашистской и национал-социалистической идеологии, которая предполагала, что арийские народы будут править миром в планетарном Рейхе. Интересно, что если мы копнем глубже, то в теории национал-социализма увидим самые невероятные описания. В одной из книг Йорга Ланца фон Либенфельса, теоретика совершенно бредовой псевдоцеркви, которая предшествовала национал-социализму, описывается типичный ариец: это «электрон Божий», то есть одномерное полярное существо, которое проецируется как луч в земные миры. Дальше следуют совершенно бредовые картины его взаимодействия с людьми, с животными, с разными расами.
Такие утопии лежали в основе фашистской идеологии. Одержимые «электронами Божьими», «обезьянами Содома» и прочим ариософским бредом, фашисты, увы, нашли в себе достаточно сил, достаточно воли, достаточно организационных способностей, чтобы завоевать большую часть Европы. Конечно, эта утопия была античеловеческой. Но сам факт того, что подобный бред вдохновлял целые народы на реализацию совершенно конкретных политических и геополитических задач, заслуживает серьезного внимания. Поскольку сила утопии колоссальна.
Есть утопии не только коммунистические или фашистские. Американский политолог Френсис Фукуяма написал знаменитую книгу «Конец истории». Фактически это изложение концепции Гегеля, который очень сильно повлиял и на коммунистов-утопистов, и на фашистов-утопистов, например на Джованни Джентиле, видевшего конец истории в итальянском государстве. Фукуяма приложил эту модель конца истории к либеральной идеологии. В девяностые годы прошлого века идея конца истории, где не существует ни государств, ни этносов, ни культур, а только один мировой рынок, практически реализовалась.
Так что элемент утопии свойствен любым политическим идеологиям. Вера в утопию оживляет даже самые либеральные, ориентированные только на разум и материальные интересы людей, политические и идеологические силы.
Фридрих Ницше сказал очень красивую фразу: «В каждом сердце есть стремление выше». Этот взгляд поверх привычного горизонта, куда-то за грань, составляет не просто что-то дополнительное к человеку, он составляет сущность человека. Человек - существо, которое неразрывно, необратимо связано с утопией. Мы знаем, что многие из нас не достигнут вершины, многие не дождутся даже малейшего «повышения», а кто-то потеряет даже то, что имеет. Но если мы перестанем стремиться куда-то вверх, если мы упустим этот утопический горизонт из сферы нашего внимания, то мы рухнем, опустим руки и превратимся в груду никому не нужного мусора.
Мы живем, пока у нас есть проект, живем благодаря мечте, часто даже не признаваясь в ней, потому, что иногда она бывает пугающе далекой.
Демографический кризис в Японии
Всякий раз, когда когда слышу истории, про вымирание японцев, то вспоминаю свои разговоры с ними за сакэ двадцатипятилетней давности. Понимаешь, объяснили они тогда, после поражения в войне у нас была мечта воссоздать страну и нацию. Ну, чтобы, техника была у нас лучшая, и жить было комфортно, и наука с культурой мирового уровня. И мы очень старались и, наконец, этого достигли, а дальше-то что? Как так, отвечал я, какая глупость, человеку всегда хочется большего! Вот мы и спрашиваем, резюмировали они, чего еще?
Вольный пересказ, читал это на русском примерно тогда же, когда вы водили те разговоры под сакэ;).
no subject
Date: 2019-05-14 06:17 am (UTC)Просматривается полное непонимание зазора между любой теорией и практикой ("Теория, мой друг, сера, а древо жизни вечно зеленеет.."). Очередные всплёскивания руками - "Никогда такого не было и вот опять" (с). Было это уже всё, в том же Риме, где было полное отрицание всего и вся, и декаданс с вульгарным нигилизмом. Закончилось истреблением этнических ромеев, нашествием новых народов, хорошей постоянной резнёй как нормой жизни, эпидемиями чумы и прочими Тёмными веками, в общем всё вернулось на круги своя.
Такие дела. Хе-хе-хе.