Эрнст Юнгер
Jul. 30th, 2019 08:31 am"Человек, придающий ценность своим переживаниям, каковы бы они ни были, и не намеренный оставлять их позади в царстве темноты, расширяет круг своей ответственности. Но современная гуманность стремится именно сузить этот круг... Всем идеям, которыми она оперирует, присуще нечто наркотическое - таков ее социализм, ее пацифизм, ее восприятие юстиции, преступления, самого общества... Вот отчего они глубоко отвратительны тем, кто любит полноту жизни, ее многообразие и пылающую роскошь ее дурманов, - каждому, кто ни за что не отдал бы трагическое сознание и бремя своей ответственности, даже если ее встречают ударами дубин и пушечными ядрами."

В нашу память врезаются именно те моменты, которые больше всего похожи на сон.
Человек не внимает наставлениям. Он живет как во дворцах из «Тысячи и одной ночи», где каждая комната сулит ему только приятное, кроме одной, куда входить нельзя и где за запретной дверью живет беда. Как же получается, что его несчастливая звезда ведет его к этой двери, понуждая открыть именно ее?…
(...) Пустого времени быть не должно, ни одной минуты без духовного напряжения и наблюдательности. Тот, кому удается вести жизнь как игру, найдет мед в крапиве и в болиголове; даже недоразумения и опасности доставляют ему наслаждение.
Признак того, что подлость становится всеобщей, виден в том. что каждый допускает ее у каждого.
.. Занимался шахматными автоматами. Очевидно, разрабатываются такие компьютеры, с которыми не совпадет никакой мастер. С миром как игрою покончено. Метка в эволюции. Или начинается какая-то новая партия?
Обязательное школьное образование - это, по сути, способ, позволяющий обкорнать природные способности человека и сделать его пригодным для эксплуатации. То же самое относится к всеобщей воинской повинности.
Мы терпим крушение не из-за наших мечтаний, а потому, что мечты наши были недостаточно прочными.
Нечеткое, неопределенное, а также вымысел — не значит неверное. Пусть это будет неправильным, главное, чтобы не было неправдивым. Какое-нибудь утверждение — нечеткое, но не неверное — может проясняться фраза за фразой, пока высказывание наконец не сфокусируется на главном. Если же высказывание начинается со лжи, оно вынуждено поддерживать себя все новой и новой ложью, пока в конце концов постройка не рухнет. Отсюда мое подозрение, что уже сотворение мира началось с вкравшегося подлога. Будь то простой ошибкой, рай можно было бы восстановить в ходе дальнейшего развития. Однако Старик засекретил дерево жизни.
Звучит сложно, но на самом деле все просто, ибо анархичен каждый — как раз это и является в нем нормальным. Анархичность, правда, с первого же дня ограничивается отцом и матерью, государством и обществом. Стихийную силу урезают и отнимают, такого не избежать никому. Нужно смириться с этим. Однако анархическое остается на дне как тайна, чаще всего не осознаваемая и самим носителем. Оно может вырваться из человека как лава, может его уничтожить, может освободить. Здесь следует различать: любовь анархична, брак — нет. Воин анархичен, солдат — нет. Смертельный удар анархичен, убийство — нет. Христос анархичен, Павел — нет. Но, поскольку анархическое является нормальным состоянием, оно наличествует и в Павле тоже — и иногда мощно вырывается из него. Речь идет не о противоположностях, а о стадиях. Всемирная история движется анархией. Короче говоря: свободный человек анархичен, анархист — нет.
Упадок языка – не столько болезнь, сколько симптом. Симптом иссякновения живой воды мироздания. Слово еще имеет значение, но уже утратило смысл. Оно все чаще заменяется цифрами. Становится непригодным для поэзии, недейственным в молитве. Духовные наслаждения вытесняются грубыми удовольствиями. Так говорил Тоферн. На семинаре он останавливался на этом подробнее: Всегда, более или менее тайно, люди радовались жаргону, книгам, которые продаются из-под полы и прочитываются в один присест. Но в какой-то момент их объявляют образцом. И тогда начинает доминировать третий тон. Под третьим тоном Тоферн понимал самый низкий уровень, на котором именуются вещи и виды деятельности. Говорить о тех или других можно в возвышенном, общеупотребительном или низменном тоне; каждый тон хорош на своем месте. Если употребление низменных слов становится обычным явлением в обиходной речи или тем более в поэзии, с этим, как правило, сочетается атака на возвышенное. Тот, кому нравится жрать и даже хвастаться этим, тем самым отметает от себя подозрение, что в хлебе он видит чудо, воплощающееся в каждой трапезе. Такого рода профанация стимулирует низкие формы веселья. Голова может возвыситься и стать челом (а лицо – ликом), но она может и скорчить рожу. Последняя вызывает веселье там где она появляется в пандемониуме; боги тоже смеялись над Приапом. Паяц уместен в интермеццо. Овладевая сценой как buffo assoluto, он превращает ее в кривое зеркало. На представлениях opera comica я всегда видел, как несколько зрителей выходят из зала, едва начинает греметь смех. Это больше чем вопрос вкуса. Существуют такие виды коллективного удовольствия, а тем более ликования, которые свидетельствуют о непосредственно грозящей опасности. Добрые духи, столкнувшись с чем-то подобным, покидают дом. В римских цирках, прежде чем проливалась кровь, занавешивали изображения богов.
В истории всегда будут повторятся эпохи, требующие от отдельного человека образцовых поступков и жертв; они необходимы для восстановления меры, в согласии с которой рождаются и воспитываются люди.
Если на знамени написано "гуманность", то сие означает не только исключение врага из общества, но и вообще лишение его человеческих прав.
Существуют две разновидности дисциплины — та, что, подобно прижиганию, действует снаружи вовнутрь и закаляет человека, и другая, что подобно свету, лучится из сердцевины вовне и, не отнимая у него мягкости, делает человека бесстрашным. Для первой нам всегда нужен наставник, в то время как другая нередко, как зерно семени, зарождается в нас самих.
Воспоминания тоже могут обретать реальность: в конце концов, любой эксперимент есть не что иное, как реализованное воспоминание.
Все это отзвучит и отступит, станет ничтожным перед лицом бездны, которой мы сами будем отчуждены и куда отступим. Глубину ее не измерят ни воля, ни знание. Краски померкнут пред этой ночью, которая гасит даже самый яркий полдень. Звуки уже не смогут скрывать ее молчания. Однажды мы оставим все это - и даже больше, чем огни и голоса чувственного мира. Этого хода не избежать никому. Умирать можно друг за друга, но не друг с другом... это вымыслы; каждый делает ход в одиночку.
Существуют истины, о которых нам следует умалчивать, коли мы хотим жить вместе; люди играют друг с другом хуже или лучше, но шахматную доску не опрокидывают.
Оказывается, что под человечным законом - слоем ниже - действует закон зоологический, а под ним, в свою очередь, - закон физический. Мораль, инстинкт и чистая кинетика - вот что определяет наши поступки.
Я любопытен по натуре - для историка это необходимо. Ты - либо историк по крови, либо вечно скучающий пень.
Жизнь нельзя подгонять; она должна замедлять свой бег, как большая река, несущая свои воды в море. В той мере, в какой она с годами набирает глубину и внутреннюю силу, несет она с собой золото, корабли, азарт и неожиданные сюрпризы.
Стекло — самая бездушная и самая неживая материя; и вино в тонком стеклянном бокале волнуется, колыхаясь, вылитое в невидимую глазу форму, однако удерживающую его, — абсолютно содержание, абсолютна и форма. Поэтому разбить бокал из стекла и есть признак счастья, символизирующий безграничную свободу в пространстве.
Теолог должен считаться с нынешним человеком – и прежде всего с тем, кто не живёт в заповеднике или в местах наименьшего давления. Речь идёт о том, кто испытал боль и сомнение, который воспитан скорее нигилизмом, чем церковью, при этом не стоит забывать о том, сколько нигилизма скрыто и в самих церквях. Подобный человек в большинстве случаев не будет сильно развит ни этически, ни духовно, при этом у него не будет недостатка в убедительных банальностях. Он бодр, умён, деятелен, недоверчив, обделён вкусом, прирождённая насмешка над всеми высшими типами и идеями, он думает о своей выгоде, помешан на страховании, легко управляем лозунгами пропаганды, при этом их частые и внезапные смены он едва ли замечает, он полон человеколюбивых теорий, и всё же ему также не хватает страшного, ни законом, ни международным правом не ограниченного насилия, когда его ближние и соседи не вписываются в его систему. При этом он чувствует, как злобные силы преследуют его даже в глубине его снов, он почти не способен к удовольствиям, и больше не знает, что такое праздники. С другой стороны нужно отметить, что в мирные времена он наслаждается техническими удобствами, что средняя продолжительность его жизни значительно увеличилась, что принцип теоретического равноправия стал общепризнанным, и что в некоторых местах Земли можно наблюдать примеры такого образа жизни, равных которому не было в том охватывающем все слои комфорте, индивидуальной свободе и автоматизированном совершенстве. Не исключено, что подобный стиль будет простираться и за пределы титанической эры технологий. Но несмотря на всё это, человек по-прежнему осознаёт свою потерю, чем и объясняется, собственно, тусклость и безнадёжность его существования, которое в некоторых городах и даже целых странах омрачено настолько, что всякая улыбка гаснет, и людям кажется, будто они пребывают в той Преисподней, которую Кафка описывал в своих романах.
Дать человеку понять, чего он лишён даже в лучшем из своих состояний, понять, какая могучая сила скрыта в нём самом – вот в чём состоит задача теологии. Теолог – это тот, кто знаком с превосходящей любую экономику наукой изобилия, кто знает загадку вечных источников, неистощимых и всегда близких.
Там, где все придерживаются одного мнения, лучше сразу добровольно отправиться в сумасшедший дом.
(...) Нужно следовать истине везде, где бы ее ни встретил. Она, подобно лучу света, не всегда освещает приятные места.
Быть зрителем - одно из самых древних и великих желаний человека: стоя по другую сторону от распрей, любоваться их зрелищем.
Феномен самоубийства показывает, что бывают вещи куда хуже, чем смерть.
Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь.
Мир, пожалуй, создан скорее как арена для охоты и войн. В долгие периоды мирного времени накапливалось раздражение, беспокойство, taedium vitae, подобно скрытой лихорадке. По-видимому, со времен Каина и Авеля человечество распалось на две породы людей с совершенно разными представлениями о счастье. И оба этих представления продолжают жить в душах людей, и то одно одержит верх, то другое. И часто обе души живут в одной и той же груди.
Представления о мускулистом, полнокровном и уверенном в себе человеке, с триумфом появляющемся на арене жизни, порождены сладострастными грезами чахоточных больных.
Логическая ошибка анархистов заключается в том, что они считают человека добрым по натуре. Тем самым они кастрируют общество, так же как теологи («Бог есть добро») кастрируют Господа. Это — сатурническая черта.
Давно уже прошли те времена, когда все или хотя бы большинство в открытую становились на сторону того, над кем было совершено злодеяние. Теперь это нужно было делать в одиночку.
В таких случаях он призывает на помощь иронию — классическое оружие побежденных.
Человек без истории есть, собственно, тот, кто потерял свою тень.
Цензура воспитывает утонченность стиля, как дуэль — утончённость нравов.
Я не хочу вступать в спор с обществом - например, чтобы улучшить его; для меня главное - не подпускать его к себе слишком близко.
Лучше быть преступником, чем буржуа.
Скука – не что иное, как растворенная во времени боль.
Вещи притягиваются и отбираются благодаря нашему состоянию: мир таков, какими свойствами обладаем мы. <…> Вот почему так важно, чтобы мы работали над собой.
Внешние принципы организации возрастают в той мере, в какой утрачивается внутренняя гармония. Так, число врачей увеличивается в той пропорции, в какой пропадает целебная сила.
Если класть по нескольку кирпичей в день, то лет через шестьдесят-восемьдесят можно жить во дворце.
Накопилась такая масса противоречий, что разрешить её можно было только огнём.
Как ученики мы не имеем права стариться, нам всегда должно быть шестнадцать.
Мы не задумываемся о пользе и практической выгоде, нам ни к чему комфорт, нам нужно только необходимое — то, чего хочет судьба.
Как люди, мы несём на себе некую печать суверенности, сломать каковую непросто, если только мы сами её не повредим.
Зрители, толпой вытекающие из кинотеатра, похожи на массу очнувшихся ото сна людей.
Дневник — идеальный жанр для того, в ком столь острая способность к наблюдению сочетается с ничем не притуплённой чувственностью.
Хоть и не каждый день возвращаешься с добычей, однако ж, на охоту отправляешься ежедневно.
Из одной статьи о Китае я выписал несколько приглянувшихся мне сентенций:
Когда рот на замке, каждое слово — пословица.
Не старайся болотной лягушке рассказывать об океане.
Кто оседлал тигра, слезть уже не может.
Предложения должны входить в сознание, как гладиаторы на арену.
Новый плод должен вызревать в человеке, а не в системах.
Историческая система тоже, чтобы выстоять, должна обращаться в огонь подобно космосу.
Зло всегда становится тем ужаснее, чем дольше оно остается в безвоздушном пространстве.
Обязанности историка трагичны; в конечном счете ему приходится иметь дело со смертью и вечностью. Отсюда его копание в мусоре, его кружение вокруг могил, его неутолимое стремление к источникам, его робкое вслушивание в сердцебиение времени.
Эта тоска, завладевшая им, словно лихорадка, переросла в серьезный внутренний кризис. Однажды ночью он, как лунатик, с веревкой, которую используют при чистке оружия, прокрался на чердак и нашел там крепкую балку. Потом присел на кипу обмундирования, чтобы, прежде чем повеситься, еще что-то обдумать, и нечаянно заснул, с веревкой в руке. Проснувшись, он почувствовал, что утратил непреодолимое желание покончить с собой; одновременно на душе у него стало немного легче.
Наши люди не стремятся к какому-то светлому будущему - они хотят жить хорошо уже сегодня.
Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.
«.. Знаешь, что я думаю? Всё, что мы видим, – всего лишь сон; то же самое мы будем переживать после смерти по настоящему».
Подлинный мир требует больше мужества, чем война; он есть выражение духовной работы, духовной силы. Он может быть обретен, только если человек сумеет потушить кровавое пламя в самом себе, избавиться сперва от собственной ненависти и раздора внутри себя.
Поэтому каждый отдельный человек подобен свету, который разгораясь, разрушает свою часть мрака. Маленький свет значительнее и сильнее, чем самая густая тьма.
Как глубоко, как просто то, что живет в нас и обостряет наши чувства, заставляя биться сердца, — колыбель морских волн, воспоминание о плавниках, крыльях, телах драконов, солнечных и звездных часах универсума, великая страна мечты и детства, страна становления. А над нами — мраморные мосты в форме радуги, с высоты которых все видится как обретшее смысл.
Я уже давно оставил за плечами то время, когда сопротивление ценилось как моральное достижение.
Атака на развитый язык и грамматику, на письменность и знаки составляет часть процесса примитивизации, вошедшего в историю под именем культурная революция
Едва ли когда-нибудь боль историка была понята столь проникновенно. Это - боль человека, которую он почувствовал задолго до возникновения наук и которая сопровождает его с тех пор, как были вырыты первые могилы.Тот, кто пишет историю, хотел бы сохранить имена и их смысл, хотел бы даже вновь отыскать названия городов и народов, которые давно изгладились из памяти. Писать историю - всё равно, что возлагать цветы на могилу: "Вы, мёртвые, и вы, безымянные, --- князья и воины, рабы и злодеи, святые и блудницы, не печальтесь, о вас вспоминают с любовью".
Рядом со мной, в агонии, лежал фельдфебель, потерявший ногу; у него было тяжелое заражение крови. Беспорядочные приступы жара сменялись у него ознобом, и температурная кривая скакала, как горячая лошадь. Врачи старались поддержать его жизнь шампанским и камфарой, но чаша весов все явственней клонилась к смерти. Удивительно, что он, совершенно отсутствующий в последние дни, в час смерти обрел полную ясность и отдал некоторые распоряжения. Он попросил сестру прочесть свою любимую главу из Библии, затем попрощался со всеми нами, извинившись, что ночью из-за приступов лихорадки мешал нам спать. Наконец он прошептал, пытаясь придать голосу шутливый оттенок: «Нет ли у вас чуток хлебца, Фриц?» — и через несколько минут умер. Последняя фраза относилась к нашему санитару Фрицу, пожилому человеку, чье просторечие мы обычно передразнивали, оттого нас это и поразило, — ведь умирающий явно хотел нас позабавить. Я впервые почувствовал, какая это великая вещь — смерть.
Однако следует заметить, что человек рождается "оригинальным", и на нас лежит обязанность сохранять его именно таким, каков он есть.
Человек больше не имеет ценности, он имеет цену.
Промышленность начинает работать против себя самой в той мере, как растет производительность: армии безработных сменяются вооруженными армиями. Так, мы видим, что люди и машины бывают полностью задействованными только там, где конечной целью является разрушение.
(...) Ничего не переходит по наследству лучше, чем плохие манеры.
По мере распространения атеизма страх перед смертью усиливается, поскольку уничтожение индивида кажется полным и безвозвратным. Смерть переоценивается — как тем, кто ее претерпевает, так и тем, кто ею распоряжается. Раскаяние теперь тоже секуляризировано. Оно уже не имеет целью спасение души преступника перед его возвращением в космический порядок, а означает лишь готовность склониться перед обществом и его законодательством.
Выравнивать можно только по нижнему уровню — так происходит и при бритье, и при подстригании живой изгороди, и при батарейном содержании кур. Кажется, что мировой дух иногда превращается в жуткого Прокруста — — — кто-то начитался Руссо и начинает практиковать равенство, снося головы или, как выражалась Мими ле Бон, «давая абрикосам скатиться».
Мне приходилось наблюдать, как кошка, пренебрегавшая протянутым мною куском мяса, с удовольствием съедала тот же кусок, если я позволял ей его «стащить». Мясо остается все тем же, разница лишь в дополнительном удовольствии, с каким это животное узнает в себе хищника.
Ответственность - итог, который получается из разговора с самим собой.
Я цитирую какую-нибудь личность, потом ставлю себя на её место и перепроверяю принятое ею решение.
Идея, не готовая взвалить на себя возможность любой ответственности, подобна зданию, при возведении которого забыли о подвальных помещениях.
Там, где талант намного превосходит норму, он распознается не полностью либо не распознается вообще. Произведение искусства получает высокую цену лишь спустя много времени после смерти своего создателя, часто умирающего в нищете. Но даже наивысшая цена лишь указывает на то, что художественное произведение неоценимо. Потому что гений, даже если меценаты или князья его балуют, работает безвозмездно. В этом он похож на богов, которые безвозмездно расточают свои дары. Мир как творение пребывает не по ту сторону времени, а вне его. Именно за пределами времени покоится его длящееся бытие.
Три состояния - ключи ко всем переживаниям: опьянение, сон и смерть. И поэтому никогда не переведутся дикие кутилы, упивающиеся жизнью, весёлые и мрачные аристократы грез, воины, ландскнехты, искатели приключений - короче говоря, те, кому безразличен весь этот мир работодателей и работовыполнителей, торгашей и денег. Да не собьет их ничто с толку и да не обманутся они относительно своего места в мировой иерархии, ибо их грезами образуется и приносится в жертву любой строй! Никакой строй не нужен, если в нем не осуществляется великая греза.
Чем дальше позади себя ты оставил закон и обычай, государство и общество, тем больше печёшься о собственной чистоте. С этим дело обстоит так же, как с разницей между голым и одетым человеком. На униформе ты в худшем случае увидишь лишь дыры, на теле — соответствующие им раны.
Мы видим, как собираются евнухи, чтобы лишить народ полномочий, присвоив себе право говорить от его имени. Это логично, поскольку самое откровенное желание евнуха - кастрировать свободного человека. Так принимаются законы, согласно которым "когда насилуют твою мать, ты должен бежать к прокурору".
Бедняк, если он мыслит не паразитически, не желает иметь дело с государством, под каким бы предлогами оно ему не навязалось.
Тот , кого угнетают - пригибают книзу, - может снова выпрямиться, если такое упражнение не стоит ему жизни. Тот же, кто подвергся уравниловке разрушен физически и морально.
Тот, кто учит нас мыслить, подчиняет нам и людей, и факты.
И как правильность поступка узнаётся, в частности, по тому, что в нём замыкается также минувшее, так и любовь Сильвии ко мне высветилась в новом свете. Я понял, что с предубеждением рассматривал её саму и её мать и что я, ибо легко получил её, слишком легкомысленно обошёлся с нею, как принимают за стекло драгоценный камень, открыто лежащий на дороге. И тем не менее всё бесценное достаётся нам только случайно, лучшее — даром.
Скажи мне, как ты относишься к боли, и я скажу тебе, кто ты.
Пока вино ещё было сладко и сохраняло медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за мирными разговорами и часто положив руку на плечо соседа. Но как только оно начинало действовать и раскачивать под ногами землю, просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались блестящие поединки, исход которых решало оружие смеха и в которых сходились фехтовальщики, отличавшиеся лёгким, свободным владением мыслью, какого достигаешь лишь в долгой и вольной жизни.
В разговорах друг с другом мужчины должны быть подобны неуязвимым богам. Фехтование идеями подобно сражению духовными мечами, поражающими цель без боли и усилия; и наслаждение тем чище, чем острее вы задеты. В подобных духовных упражнениях учатся не бояться ран.
(...) Мы живём в век эксплуатации. Это можно увидеть уже по тому, что каждый упрекает каждого.
Если я говорю в моих записях: русские, американцы, поляки, немцы, французы, — то это следует понимать так же, как перечисление фигур в описании шахматной партии. Любая из них может быть как белой, так и черной. Любая может испортить партию, но любая может сделать и решающий победный ход, а может пожертвовать собой, спасая короля. Убийства, насилие, грабежи, воровство, великодушие, благородство, способность прийти на помощь человеку в беде — все это не связано нерушимой связью с национальной принадлежностью. Каждая нация несет в себе все возможности, свойственные человеческому характеру.
Однако нам никуда не деться от национальной принадлежности к своему народу. Несчастье, обрушившееся на родную семью, страдание брата трогают нас гораздо сильнее, и это заложено в природе вещей, равно как и то, что наша причастность к его вине больше, чем к чьей-либо еще. Его вина — наша вина. Мы должны принять за нее ответственность и расплачиваться.
Одноглазый гуманизм отвратительней всякого варварства.
Как всегда, утешением остаются книги — эти легкие кораблики для странствий во времени и пространстве и за их пределами. Пока еще под рукой находится книга и есть досуг для чтения, положение не может быть безнадежным, совсем уж несвободным.
Герои, верующие и любящие, не вымирают; их заново открывает каждая эпоха, и в этом смысле миф вторгается во все времена.
Комфорт — общий, роскошь — индивидуальна. Комфорт относится к цивилизации, роскошь к культуре, комфорт к отточенной технике, роскошь к возвышенной до уровня искусства природе.
Как историк должен был бы знать: с помощью фотографий можно доказать всё, диаметрально противоположные вещи, особенно это касается отвратительных сцен.
Когда мы вспоминаем время нашего детства с блужданиями по лесам и полям, где за каждым деревом и кустом виделась тайна, дикие буйные игры в сумрачных уголках маленького города, пыл дружбы и благоговение перед нашими идеалами, мы видим, как потускнел с тех пор мир.
Глубоко заложена ненависть к прекрасному, пылающая в подлых сердцах.
В словах, которые должен усиливать суффикс «-изм», изначально проявляется какая-то особая претензия, волевая тенденция, часто — враждебность. Движение становится интенсивнее за счет субстанции. Это слова для сектантов, для людей, которые читали только одну книгу, для таких, которые «клянутся на своем знамени и бескомпромиссно стоят за правое дело», короче — для разъездных агентов и путешественников по общим местам. Разговор с человеком, который сразу заявляет, что он реалист, скорее всего, очень скоро вызовет у тебя раздражение. Такой человек обычно имеет ограниченное представление о реальности, так же как идеалист — ограниченное представление об идеях, а эгоист — ограниченное представление о «я». Все они наклеивают на свободу ярлык.
Удивительно унылое впечатление производит сегодня человек на улице; он, наконец, поплатился.
Да не состаримся мы никогда настолько, чтобы больше вдоволь не посмеяться над теми, кто шатался, бездельничая, ибо книги им вывихнули мозги! Напротив, останемся навсегда с теми, кто выезжает утром к солнцу, твердо стоя в стременах с верой в себя и в сокровища мира! Слушать о таких, об их воодушевлении, об их борьбе и гибели не устаешь никогда.
Красный цвет губ, ноздрей и ногтей показывает, как выглядит наша кожа изнутри. Подкладку одежды мы также представляем себе красной, и иногда делаем так, чтобы этот цвет проглядывал в шлицах или на отворотах. Здесь же кроется смысл красных обшлагов, бортов, воротничков, кантов и петлиц, всего красного женского белья; даже постель под простынями и пододеяльниками окрашена в красный цвет. Это представление распространяется и на внутренность помещений и домов, подчёркивая при этом их великолепие. В роскошные залы входят через красные занавеси, а во время приёмов до самого подъезда расстилают красные ковры. Внутренность портсигаров и футляров, где хранятся драгоценности, любят драпировать красным шёлком.
Человек может гармонировать с силами времени, а может стоять к ним в контрасте. Это вторично. Он может на любом месте показать, чего он стоит. Этим он доказывает свою свободу — физически, духовно и нравственно, прежде всего в опасности.
Так знакомишься и с непосредственным действием выстрелов, которое так и остается вне поля зрения стрелка. Пуля поражает многое; видишь, как падает птица, и любуешься летящими во все стороны перьями, но не видишь яиц, птенцов и самку в гнезде, куда она никогда уже не вернется.
Человек может ошибаться, если только в нем сохраняется зародыш, ячейка праведной жизни. Тогда он сам исцеляется за счет внутренних ресурсов.
Прав Гераклит: никто не войдёт дважды в одну и ту же реку. Тайна такого рода чередования в том, что оно отвечает и происшедшим внутри нас переменам — мы сами образуем собой мир, и то, что мы переживаем, подчинено не случаю. Вещи притягиваются и отбираются благодаря нашему состоянию: мир таков, какими свойствами обладаем мы. Каждый из нас, следовательно, в состоянии изменить мир — в этом громадное значение, которым наделены люди. Вот почему так важно, чтобы мы работали над собой.
Когда я ставлю на могилу свечу, этим ничего не достигается, но значит многое. Она горит для Вселенной, подтверждает ее смысл.
Когда они облетают Луну, этим достигается многое, но значит меньше.
Передвижение как одна из святынь модерна - это молох, одно из указаний на титаническую эпоху. Он требует тысячу или более жертв ежедневно, предпочтительно сожженных на огне. Поколение, уставшее от героев и культа героев, ведет себя здесь с поразительной беспристрастностью. Делаешься частью статистики; жизнь становится дороже, смерть дешевле. Можно и наоборот, в зависимости от представлений о ценности. Геракл, отправляясь в Немею, заключает сделку о страховании жизни.
Чего люди не знают, да и не хотят знать: то, что они довольны состоянием несвободы. В наше время кроме демократии святее всего разве что армейский сапог.
В малайских кварталах, как повсюду в мире, бросается в глаза исчезновение подлинника, утрата возникшего изначально. Или бетон, или музеи; это - одна из причин, по которым я держусь за растения и животных как за вспомогательную силу - там, как и в соборах, просвечивает отблеск не только древней, но и вечной родины.
Приходит на ум, что каждый человек является универсумом. Так в наших ближних, в наших родителях, братьях, женах, после прожитых вместе лет и десятилетий, вдруг открывается какая-то новая, неизведанная глубина. Правда, чтобы увидеть ее, мы должны измениться и сами - тогда, возможно, в серой массе людей, населяющих большие города, мы обнаружим сокровища, как в неизвестных рудниках Перу. Тот, кому оказалось бы это по силам, провел бы мобилизацию в высших формах.
К положительным свойствам нынешнего человека относится настороженность по отношению к возвышенным банальностям.
Наша терпимость к знакомым людям почти всегда меньше того сострадания, которое мы проявляем к незнакомым.
Новое столетие принадлежит титанам; уважение к богам и дальше будет падать. Поскольку они вернутся, как делали много раз, двадцать первое столетие, с культовой точки зрения, станет промежуточным, «интеримом».
Боевой дух, риск собственной жизнью, пусть даже для самой маленькой идеи, весят больше, чем все размышления о добре и зле. Это придает даже рыцарю печального образа его внушающий уважение ореол святости. Мы хотим показать, что есть в нас, тогда мы, когда погибнем, действительно проявили себя во всей полноте.
Мужество – это ветер, который движет к дальним берегам, ключ ко всем сокровищам, молот, который выковал великие империи, щит, без которого не выдержит культура. Мужество – это использование собственного лица вплоть до самой железной последовательности, нападение идеи на материю, не обращая внимания на то, что может из этого выйти. Мужество это значит позволить прибить себя в одиночку на кресте ради своего дела, мужество это значит, в последней нервной конвульсии с умирающим дыханием еще быть верным мысли, за которой стоял и пал. К черту то время, которое хочет лишить нас мужества и мужчин!
Среди подводных рифов, препятствующих развитию моего мышления, особенно сильным стал в эти годы солипсизм. Это связано не только с обособлением, но и с соблазном презрения к людям, который трудно победить в себе. Среди этого множества лишенных свободы воли людей чувствуешь себя все более чужим и порой кажется, что они или вовсе не существуют, или что вокруг всего лишь бездушные схемы, проявляющиеся то ли в демонических, то ли в механических связях.
Они не придают никакого значения внешним почестям и видят награду себе в работе. Они вынашивают в своих кельях идеи острее любых ножей, изобретают порошочки, поражающие волю целых народов. Они скромны, но уверены в себе и знают себе цену .В мире, где зло - привычное дело, в их руках сосредоточена власть.
«Нужно понимать, что господство и служение — это одно и то же. Эпоха третьего сословия никогда не понимала удивительной власти этого единства, ибо достойными стремления казались ей слишком дешевые и слишком человеческие удовольствия. Поэтому все высоты, которых немец за это время оказался способен достичь, были достигнуты им вопреки обстоятельствам: во всех областях ему приходилось двигаться в чуждой и неестественной стихии. [...] Решающая работа осуществлялась в смертоносном пространстве. Честь и слава тем павшим, что были сломлены ужасающим одиночеством любви и познания или повержены сталью на пылающих холмах битвы!»
Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.
Я поднимаю тебя и кладу на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела, он со скрежетом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать — третий, четвертый, пятый лист, и, по мере того как ускоряется падение, все быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, в конце концов взрывающие границы сознания.
Обычно так выглядит ужас (Entsetzen), парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen), ни страхом (Angst), ни боязнью (Furcht). Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen), испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным криком ртом. Трепет испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвется верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.
Догадываешься ли ты, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, отделяющем момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?
Миф это не предыстория; он – вневременная действительность, которая повторяется в истории. То, что наше столетие снова находит в мифах смысл, относится к добрым знакам. Также сегодня человека мощные силы приводят далеко в море, далеко в пустыню и в их мир масок. Путешествие утратит свои угрожающие черты, если человек помнит о своей божественной силе.
Я сделал здесь одно наблюдение, и за всю войну, пожалуй, только в этой битве: бывает такая разновидность страха, который завораживает, как неисследованная земля. Так, в эти мгновения я испытывал не боязнь, а возвышающую и почти демоническую легкость; нападали на меня и неожиданные приступы смеха, который ничем было не унять.
Как сыновья опьяненного материей времени прогресс представлялся нам совершенством, машина – ключом богоподобия, телескоп и микроскоп – органами познания. Все же, под всегда блестящей и отполированной кожурой, под всеми покровами, которые висели на нас, как на фокусниках, мы оставались голыми и грубыми как люди леса и степи.
Триумф бюргерского мира выразился в стремлении создавать заповедники, где последний остаток опасного или чрезвычайного сохранялся бы как некий курьез. Нет большого различия между охраной последних бизонов в Йеллоустонском парке и поддержанием жизни разношерстного класса людей, задача которых состоит в том, чтобы заниматься иными мирами.
Добро не может быть добыто одними только рассуждениями — оно должно быть завоевано болью и ошибками, виной и жертвами. Это равносильно смелым полетам духа — они только тогда приносят плоды, когда подкрепляются опытом.
В любом произведении нашего времени должно, среди прочего, ощущаться, что с миром что-то неладно. Жертва Аполлону или извинение перед ним. Романтической печали уже недостаточно; тень должна стать экзистенциальной. В такие времена видимость или иллюзия совершенного может даже повредить – тут что-то умалчивается, что-то отсутствует.
Однако можно сказать, что, теряя внешние перспективы, человек обретает внутреннее прозрение; описание этого процесса и составляет цель нашего рассказа.

В нашу память врезаются именно те моменты, которые больше всего похожи на сон.
Человек не внимает наставлениям. Он живет как во дворцах из «Тысячи и одной ночи», где каждая комната сулит ему только приятное, кроме одной, куда входить нельзя и где за запретной дверью живет беда. Как же получается, что его несчастливая звезда ведет его к этой двери, понуждая открыть именно ее?…
(...) Пустого времени быть не должно, ни одной минуты без духовного напряжения и наблюдательности. Тот, кому удается вести жизнь как игру, найдет мед в крапиве и в болиголове; даже недоразумения и опасности доставляют ему наслаждение.
Признак того, что подлость становится всеобщей, виден в том. что каждый допускает ее у каждого.
.. Занимался шахматными автоматами. Очевидно, разрабатываются такие компьютеры, с которыми не совпадет никакой мастер. С миром как игрою покончено. Метка в эволюции. Или начинается какая-то новая партия?
Обязательное школьное образование - это, по сути, способ, позволяющий обкорнать природные способности человека и сделать его пригодным для эксплуатации. То же самое относится к всеобщей воинской повинности.
Мы терпим крушение не из-за наших мечтаний, а потому, что мечты наши были недостаточно прочными.
Нечеткое, неопределенное, а также вымысел — не значит неверное. Пусть это будет неправильным, главное, чтобы не было неправдивым. Какое-нибудь утверждение — нечеткое, но не неверное — может проясняться фраза за фразой, пока высказывание наконец не сфокусируется на главном. Если же высказывание начинается со лжи, оно вынуждено поддерживать себя все новой и новой ложью, пока в конце концов постройка не рухнет. Отсюда мое подозрение, что уже сотворение мира началось с вкравшегося подлога. Будь то простой ошибкой, рай можно было бы восстановить в ходе дальнейшего развития. Однако Старик засекретил дерево жизни.
Звучит сложно, но на самом деле все просто, ибо анархичен каждый — как раз это и является в нем нормальным. Анархичность, правда, с первого же дня ограничивается отцом и матерью, государством и обществом. Стихийную силу урезают и отнимают, такого не избежать никому. Нужно смириться с этим. Однако анархическое остается на дне как тайна, чаще всего не осознаваемая и самим носителем. Оно может вырваться из человека как лава, может его уничтожить, может освободить. Здесь следует различать: любовь анархична, брак — нет. Воин анархичен, солдат — нет. Смертельный удар анархичен, убийство — нет. Христос анархичен, Павел — нет. Но, поскольку анархическое является нормальным состоянием, оно наличествует и в Павле тоже — и иногда мощно вырывается из него. Речь идет не о противоположностях, а о стадиях. Всемирная история движется анархией. Короче говоря: свободный человек анархичен, анархист — нет.
Упадок языка – не столько болезнь, сколько симптом. Симптом иссякновения живой воды мироздания. Слово еще имеет значение, но уже утратило смысл. Оно все чаще заменяется цифрами. Становится непригодным для поэзии, недейственным в молитве. Духовные наслаждения вытесняются грубыми удовольствиями. Так говорил Тоферн. На семинаре он останавливался на этом подробнее: Всегда, более или менее тайно, люди радовались жаргону, книгам, которые продаются из-под полы и прочитываются в один присест. Но в какой-то момент их объявляют образцом. И тогда начинает доминировать третий тон. Под третьим тоном Тоферн понимал самый низкий уровень, на котором именуются вещи и виды деятельности. Говорить о тех или других можно в возвышенном, общеупотребительном или низменном тоне; каждый тон хорош на своем месте. Если употребление низменных слов становится обычным явлением в обиходной речи или тем более в поэзии, с этим, как правило, сочетается атака на возвышенное. Тот, кому нравится жрать и даже хвастаться этим, тем самым отметает от себя подозрение, что в хлебе он видит чудо, воплощающееся в каждой трапезе. Такого рода профанация стимулирует низкие формы веселья. Голова может возвыситься и стать челом (а лицо – ликом), но она может и скорчить рожу. Последняя вызывает веселье там где она появляется в пандемониуме; боги тоже смеялись над Приапом. Паяц уместен в интермеццо. Овладевая сценой как buffo assoluto, он превращает ее в кривое зеркало. На представлениях opera comica я всегда видел, как несколько зрителей выходят из зала, едва начинает греметь смех. Это больше чем вопрос вкуса. Существуют такие виды коллективного удовольствия, а тем более ликования, которые свидетельствуют о непосредственно грозящей опасности. Добрые духи, столкнувшись с чем-то подобным, покидают дом. В римских цирках, прежде чем проливалась кровь, занавешивали изображения богов.
В истории всегда будут повторятся эпохи, требующие от отдельного человека образцовых поступков и жертв; они необходимы для восстановления меры, в согласии с которой рождаются и воспитываются люди.
Если на знамени написано "гуманность", то сие означает не только исключение врага из общества, но и вообще лишение его человеческих прав.
Существуют две разновидности дисциплины — та, что, подобно прижиганию, действует снаружи вовнутрь и закаляет человека, и другая, что подобно свету, лучится из сердцевины вовне и, не отнимая у него мягкости, делает человека бесстрашным. Для первой нам всегда нужен наставник, в то время как другая нередко, как зерно семени, зарождается в нас самих.
Воспоминания тоже могут обретать реальность: в конце концов, любой эксперимент есть не что иное, как реализованное воспоминание.
Все это отзвучит и отступит, станет ничтожным перед лицом бездны, которой мы сами будем отчуждены и куда отступим. Глубину ее не измерят ни воля, ни знание. Краски померкнут пред этой ночью, которая гасит даже самый яркий полдень. Звуки уже не смогут скрывать ее молчания. Однажды мы оставим все это - и даже больше, чем огни и голоса чувственного мира. Этого хода не избежать никому. Умирать можно друг за друга, но не друг с другом... это вымыслы; каждый делает ход в одиночку.
Существуют истины, о которых нам следует умалчивать, коли мы хотим жить вместе; люди играют друг с другом хуже или лучше, но шахматную доску не опрокидывают.
Оказывается, что под человечным законом - слоем ниже - действует закон зоологический, а под ним, в свою очередь, - закон физический. Мораль, инстинкт и чистая кинетика - вот что определяет наши поступки.
Я любопытен по натуре - для историка это необходимо. Ты - либо историк по крови, либо вечно скучающий пень.
Жизнь нельзя подгонять; она должна замедлять свой бег, как большая река, несущая свои воды в море. В той мере, в какой она с годами набирает глубину и внутреннюю силу, несет она с собой золото, корабли, азарт и неожиданные сюрпризы.
Стекло — самая бездушная и самая неживая материя; и вино в тонком стеклянном бокале волнуется, колыхаясь, вылитое в невидимую глазу форму, однако удерживающую его, — абсолютно содержание, абсолютна и форма. Поэтому разбить бокал из стекла и есть признак счастья, символизирующий безграничную свободу в пространстве.
Теолог должен считаться с нынешним человеком – и прежде всего с тем, кто не живёт в заповеднике или в местах наименьшего давления. Речь идёт о том, кто испытал боль и сомнение, который воспитан скорее нигилизмом, чем церковью, при этом не стоит забывать о том, сколько нигилизма скрыто и в самих церквях. Подобный человек в большинстве случаев не будет сильно развит ни этически, ни духовно, при этом у него не будет недостатка в убедительных банальностях. Он бодр, умён, деятелен, недоверчив, обделён вкусом, прирождённая насмешка над всеми высшими типами и идеями, он думает о своей выгоде, помешан на страховании, легко управляем лозунгами пропаганды, при этом их частые и внезапные смены он едва ли замечает, он полон человеколюбивых теорий, и всё же ему также не хватает страшного, ни законом, ни международным правом не ограниченного насилия, когда его ближние и соседи не вписываются в его систему. При этом он чувствует, как злобные силы преследуют его даже в глубине его снов, он почти не способен к удовольствиям, и больше не знает, что такое праздники. С другой стороны нужно отметить, что в мирные времена он наслаждается техническими удобствами, что средняя продолжительность его жизни значительно увеличилась, что принцип теоретического равноправия стал общепризнанным, и что в некоторых местах Земли можно наблюдать примеры такого образа жизни, равных которому не было в том охватывающем все слои комфорте, индивидуальной свободе и автоматизированном совершенстве. Не исключено, что подобный стиль будет простираться и за пределы титанической эры технологий. Но несмотря на всё это, человек по-прежнему осознаёт свою потерю, чем и объясняется, собственно, тусклость и безнадёжность его существования, которое в некоторых городах и даже целых странах омрачено настолько, что всякая улыбка гаснет, и людям кажется, будто они пребывают в той Преисподней, которую Кафка описывал в своих романах.
Дать человеку понять, чего он лишён даже в лучшем из своих состояний, понять, какая могучая сила скрыта в нём самом – вот в чём состоит задача теологии. Теолог – это тот, кто знаком с превосходящей любую экономику наукой изобилия, кто знает загадку вечных источников, неистощимых и всегда близких.
Там, где все придерживаются одного мнения, лучше сразу добровольно отправиться в сумасшедший дом.
(...) Нужно следовать истине везде, где бы ее ни встретил. Она, подобно лучу света, не всегда освещает приятные места.
Быть зрителем - одно из самых древних и великих желаний человека: стоя по другую сторону от распрей, любоваться их зрелищем.
Феномен самоубийства показывает, что бывают вещи куда хуже, чем смерть.
Невыразимое теряет свою ценность, когда его выражают и сообщают другому: оно подобно золоту, в которое перед чеканкой добавляют медь.
Мир, пожалуй, создан скорее как арена для охоты и войн. В долгие периоды мирного времени накапливалось раздражение, беспокойство, taedium vitae, подобно скрытой лихорадке. По-видимому, со времен Каина и Авеля человечество распалось на две породы людей с совершенно разными представлениями о счастье. И оба этих представления продолжают жить в душах людей, и то одно одержит верх, то другое. И часто обе души живут в одной и той же груди.
Представления о мускулистом, полнокровном и уверенном в себе человеке, с триумфом появляющемся на арене жизни, порождены сладострастными грезами чахоточных больных.
Логическая ошибка анархистов заключается в том, что они считают человека добрым по натуре. Тем самым они кастрируют общество, так же как теологи («Бог есть добро») кастрируют Господа. Это — сатурническая черта.
Давно уже прошли те времена, когда все или хотя бы большинство в открытую становились на сторону того, над кем было совершено злодеяние. Теперь это нужно было делать в одиночку.
В таких случаях он призывает на помощь иронию — классическое оружие побежденных.
Человек без истории есть, собственно, тот, кто потерял свою тень.
Цензура воспитывает утонченность стиля, как дуэль — утончённость нравов.
Я не хочу вступать в спор с обществом - например, чтобы улучшить его; для меня главное - не подпускать его к себе слишком близко.
Лучше быть преступником, чем буржуа.
Скука – не что иное, как растворенная во времени боль.
Вещи притягиваются и отбираются благодаря нашему состоянию: мир таков, какими свойствами обладаем мы. <…> Вот почему так важно, чтобы мы работали над собой.
Внешние принципы организации возрастают в той мере, в какой утрачивается внутренняя гармония. Так, число врачей увеличивается в той пропорции, в какой пропадает целебная сила.
Если класть по нескольку кирпичей в день, то лет через шестьдесят-восемьдесят можно жить во дворце.
Накопилась такая масса противоречий, что разрешить её можно было только огнём.
Как ученики мы не имеем права стариться, нам всегда должно быть шестнадцать.
Мы не задумываемся о пользе и практической выгоде, нам ни к чему комфорт, нам нужно только необходимое — то, чего хочет судьба.
Как люди, мы несём на себе некую печать суверенности, сломать каковую непросто, если только мы сами её не повредим.
Зрители, толпой вытекающие из кинотеатра, похожи на массу очнувшихся ото сна людей.
Дневник — идеальный жанр для того, в ком столь острая способность к наблюдению сочетается с ничем не притуплённой чувственностью.
Хоть и не каждый день возвращаешься с добычей, однако ж, на охоту отправляешься ежедневно.
Из одной статьи о Китае я выписал несколько приглянувшихся мне сентенций:
Когда рот на замке, каждое слово — пословица.
Не старайся болотной лягушке рассказывать об океане.
Кто оседлал тигра, слезть уже не может.
Предложения должны входить в сознание, как гладиаторы на арену.
Новый плод должен вызревать в человеке, а не в системах.
Историческая система тоже, чтобы выстоять, должна обращаться в огонь подобно космосу.
Зло всегда становится тем ужаснее, чем дольше оно остается в безвоздушном пространстве.
Обязанности историка трагичны; в конечном счете ему приходится иметь дело со смертью и вечностью. Отсюда его копание в мусоре, его кружение вокруг могил, его неутолимое стремление к источникам, его робкое вслушивание в сердцебиение времени.
Эта тоска, завладевшая им, словно лихорадка, переросла в серьезный внутренний кризис. Однажды ночью он, как лунатик, с веревкой, которую используют при чистке оружия, прокрался на чердак и нашел там крепкую балку. Потом присел на кипу обмундирования, чтобы, прежде чем повеситься, еще что-то обдумать, и нечаянно заснул, с веревкой в руке. Проснувшись, он почувствовал, что утратил непреодолимое желание покончить с собой; одновременно на душе у него стало немного легче.
Наши люди не стремятся к какому-то светлому будущему - они хотят жить хорошо уже сегодня.
Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.
«.. Знаешь, что я думаю? Всё, что мы видим, – всего лишь сон; то же самое мы будем переживать после смерти по настоящему».
Подлинный мир требует больше мужества, чем война; он есть выражение духовной работы, духовной силы. Он может быть обретен, только если человек сумеет потушить кровавое пламя в самом себе, избавиться сперва от собственной ненависти и раздора внутри себя.
Поэтому каждый отдельный человек подобен свету, который разгораясь, разрушает свою часть мрака. Маленький свет значительнее и сильнее, чем самая густая тьма.
Как глубоко, как просто то, что живет в нас и обостряет наши чувства, заставляя биться сердца, — колыбель морских волн, воспоминание о плавниках, крыльях, телах драконов, солнечных и звездных часах универсума, великая страна мечты и детства, страна становления. А над нами — мраморные мосты в форме радуги, с высоты которых все видится как обретшее смысл.
Я уже давно оставил за плечами то время, когда сопротивление ценилось как моральное достижение.
Атака на развитый язык и грамматику, на письменность и знаки составляет часть процесса примитивизации, вошедшего в историю под именем культурная революция
Едва ли когда-нибудь боль историка была понята столь проникновенно. Это - боль человека, которую он почувствовал задолго до возникновения наук и которая сопровождает его с тех пор, как были вырыты первые могилы.Тот, кто пишет историю, хотел бы сохранить имена и их смысл, хотел бы даже вновь отыскать названия городов и народов, которые давно изгладились из памяти. Писать историю - всё равно, что возлагать цветы на могилу: "Вы, мёртвые, и вы, безымянные, --- князья и воины, рабы и злодеи, святые и блудницы, не печальтесь, о вас вспоминают с любовью".
Рядом со мной, в агонии, лежал фельдфебель, потерявший ногу; у него было тяжелое заражение крови. Беспорядочные приступы жара сменялись у него ознобом, и температурная кривая скакала, как горячая лошадь. Врачи старались поддержать его жизнь шампанским и камфарой, но чаша весов все явственней клонилась к смерти. Удивительно, что он, совершенно отсутствующий в последние дни, в час смерти обрел полную ясность и отдал некоторые распоряжения. Он попросил сестру прочесть свою любимую главу из Библии, затем попрощался со всеми нами, извинившись, что ночью из-за приступов лихорадки мешал нам спать. Наконец он прошептал, пытаясь придать голосу шутливый оттенок: «Нет ли у вас чуток хлебца, Фриц?» — и через несколько минут умер. Последняя фраза относилась к нашему санитару Фрицу, пожилому человеку, чье просторечие мы обычно передразнивали, оттого нас это и поразило, — ведь умирающий явно хотел нас позабавить. Я впервые почувствовал, какая это великая вещь — смерть.
Однако следует заметить, что человек рождается "оригинальным", и на нас лежит обязанность сохранять его именно таким, каков он есть.
Человек больше не имеет ценности, он имеет цену.
Промышленность начинает работать против себя самой в той мере, как растет производительность: армии безработных сменяются вооруженными армиями. Так, мы видим, что люди и машины бывают полностью задействованными только там, где конечной целью является разрушение.
(...) Ничего не переходит по наследству лучше, чем плохие манеры.
По мере распространения атеизма страх перед смертью усиливается, поскольку уничтожение индивида кажется полным и безвозвратным. Смерть переоценивается — как тем, кто ее претерпевает, так и тем, кто ею распоряжается. Раскаяние теперь тоже секуляризировано. Оно уже не имеет целью спасение души преступника перед его возвращением в космический порядок, а означает лишь готовность склониться перед обществом и его законодательством.
Выравнивать можно только по нижнему уровню — так происходит и при бритье, и при подстригании живой изгороди, и при батарейном содержании кур. Кажется, что мировой дух иногда превращается в жуткого Прокруста — — — кто-то начитался Руссо и начинает практиковать равенство, снося головы или, как выражалась Мими ле Бон, «давая абрикосам скатиться».
Мне приходилось наблюдать, как кошка, пренебрегавшая протянутым мною куском мяса, с удовольствием съедала тот же кусок, если я позволял ей его «стащить». Мясо остается все тем же, разница лишь в дополнительном удовольствии, с каким это животное узнает в себе хищника.
Ответственность - итог, который получается из разговора с самим собой.
Я цитирую какую-нибудь личность, потом ставлю себя на её место и перепроверяю принятое ею решение.
Идея, не готовая взвалить на себя возможность любой ответственности, подобна зданию, при возведении которого забыли о подвальных помещениях.
Там, где талант намного превосходит норму, он распознается не полностью либо не распознается вообще. Произведение искусства получает высокую цену лишь спустя много времени после смерти своего создателя, часто умирающего в нищете. Но даже наивысшая цена лишь указывает на то, что художественное произведение неоценимо. Потому что гений, даже если меценаты или князья его балуют, работает безвозмездно. В этом он похож на богов, которые безвозмездно расточают свои дары. Мир как творение пребывает не по ту сторону времени, а вне его. Именно за пределами времени покоится его длящееся бытие.
Три состояния - ключи ко всем переживаниям: опьянение, сон и смерть. И поэтому никогда не переведутся дикие кутилы, упивающиеся жизнью, весёлые и мрачные аристократы грез, воины, ландскнехты, искатели приключений - короче говоря, те, кому безразличен весь этот мир работодателей и работовыполнителей, торгашей и денег. Да не собьет их ничто с толку и да не обманутся они относительно своего места в мировой иерархии, ибо их грезами образуется и приносится в жертву любой строй! Никакой строй не нужен, если в нем не осуществляется великая греза.
Чем дальше позади себя ты оставил закон и обычай, государство и общество, тем больше печёшься о собственной чистоте. С этим дело обстоит так же, как с разницей между голым и одетым человеком. На униформе ты в худшем случае увидишь лишь дыры, на теле — соответствующие им раны.
Мы видим, как собираются евнухи, чтобы лишить народ полномочий, присвоив себе право говорить от его имени. Это логично, поскольку самое откровенное желание евнуха - кастрировать свободного человека. Так принимаются законы, согласно которым "когда насилуют твою мать, ты должен бежать к прокурору".
Бедняк, если он мыслит не паразитически, не желает иметь дело с государством, под каким бы предлогами оно ему не навязалось.
Тот , кого угнетают - пригибают книзу, - может снова выпрямиться, если такое упражнение не стоит ему жизни. Тот же, кто подвергся уравниловке разрушен физически и морально.
Тот, кто учит нас мыслить, подчиняет нам и людей, и факты.
И как правильность поступка узнаётся, в частности, по тому, что в нём замыкается также минувшее, так и любовь Сильвии ко мне высветилась в новом свете. Я понял, что с предубеждением рассматривал её саму и её мать и что я, ибо легко получил её, слишком легкомысленно обошёлся с нею, как принимают за стекло драгоценный камень, открыто лежащий на дороге. И тем не менее всё бесценное достаётся нам только случайно, лучшее — даром.
Скажи мне, как ты относишься к боли, и я скажу тебе, кто ты.
Пока вино ещё было сладко и сохраняло медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за мирными разговорами и часто положив руку на плечо соседа. Но как только оно начинало действовать и раскачивать под ногами землю, просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались блестящие поединки, исход которых решало оружие смеха и в которых сходились фехтовальщики, отличавшиеся лёгким, свободным владением мыслью, какого достигаешь лишь в долгой и вольной жизни.
В разговорах друг с другом мужчины должны быть подобны неуязвимым богам. Фехтование идеями подобно сражению духовными мечами, поражающими цель без боли и усилия; и наслаждение тем чище, чем острее вы задеты. В подобных духовных упражнениях учатся не бояться ран.
(...) Мы живём в век эксплуатации. Это можно увидеть уже по тому, что каждый упрекает каждого.
Если я говорю в моих записях: русские, американцы, поляки, немцы, французы, — то это следует понимать так же, как перечисление фигур в описании шахматной партии. Любая из них может быть как белой, так и черной. Любая может испортить партию, но любая может сделать и решающий победный ход, а может пожертвовать собой, спасая короля. Убийства, насилие, грабежи, воровство, великодушие, благородство, способность прийти на помощь человеку в беде — все это не связано нерушимой связью с национальной принадлежностью. Каждая нация несет в себе все возможности, свойственные человеческому характеру.
Однако нам никуда не деться от национальной принадлежности к своему народу. Несчастье, обрушившееся на родную семью, страдание брата трогают нас гораздо сильнее, и это заложено в природе вещей, равно как и то, что наша причастность к его вине больше, чем к чьей-либо еще. Его вина — наша вина. Мы должны принять за нее ответственность и расплачиваться.
Одноглазый гуманизм отвратительней всякого варварства.
Как всегда, утешением остаются книги — эти легкие кораблики для странствий во времени и пространстве и за их пределами. Пока еще под рукой находится книга и есть досуг для чтения, положение не может быть безнадежным, совсем уж несвободным.
Герои, верующие и любящие, не вымирают; их заново открывает каждая эпоха, и в этом смысле миф вторгается во все времена.
Комфорт — общий, роскошь — индивидуальна. Комфорт относится к цивилизации, роскошь к культуре, комфорт к отточенной технике, роскошь к возвышенной до уровня искусства природе.
Как историк должен был бы знать: с помощью фотографий можно доказать всё, диаметрально противоположные вещи, особенно это касается отвратительных сцен.
Когда мы вспоминаем время нашего детства с блужданиями по лесам и полям, где за каждым деревом и кустом виделась тайна, дикие буйные игры в сумрачных уголках маленького города, пыл дружбы и благоговение перед нашими идеалами, мы видим, как потускнел с тех пор мир.
Глубоко заложена ненависть к прекрасному, пылающая в подлых сердцах.
В словах, которые должен усиливать суффикс «-изм», изначально проявляется какая-то особая претензия, волевая тенденция, часто — враждебность. Движение становится интенсивнее за счет субстанции. Это слова для сектантов, для людей, которые читали только одну книгу, для таких, которые «клянутся на своем знамени и бескомпромиссно стоят за правое дело», короче — для разъездных агентов и путешественников по общим местам. Разговор с человеком, который сразу заявляет, что он реалист, скорее всего, очень скоро вызовет у тебя раздражение. Такой человек обычно имеет ограниченное представление о реальности, так же как идеалист — ограниченное представление об идеях, а эгоист — ограниченное представление о «я». Все они наклеивают на свободу ярлык.
Удивительно унылое впечатление производит сегодня человек на улице; он, наконец, поплатился.
Да не состаримся мы никогда настолько, чтобы больше вдоволь не посмеяться над теми, кто шатался, бездельничая, ибо книги им вывихнули мозги! Напротив, останемся навсегда с теми, кто выезжает утром к солнцу, твердо стоя в стременах с верой в себя и в сокровища мира! Слушать о таких, об их воодушевлении, об их борьбе и гибели не устаешь никогда.
Красный цвет губ, ноздрей и ногтей показывает, как выглядит наша кожа изнутри. Подкладку одежды мы также представляем себе красной, и иногда делаем так, чтобы этот цвет проглядывал в шлицах или на отворотах. Здесь же кроется смысл красных обшлагов, бортов, воротничков, кантов и петлиц, всего красного женского белья; даже постель под простынями и пододеяльниками окрашена в красный цвет. Это представление распространяется и на внутренность помещений и домов, подчёркивая при этом их великолепие. В роскошные залы входят через красные занавеси, а во время приёмов до самого подъезда расстилают красные ковры. Внутренность портсигаров и футляров, где хранятся драгоценности, любят драпировать красным шёлком.
Человек может гармонировать с силами времени, а может стоять к ним в контрасте. Это вторично. Он может на любом месте показать, чего он стоит. Этим он доказывает свою свободу — физически, духовно и нравственно, прежде всего в опасности.
Так знакомишься и с непосредственным действием выстрелов, которое так и остается вне поля зрения стрелка. Пуля поражает многое; видишь, как падает птица, и любуешься летящими во все стороны перьями, но не видишь яиц, птенцов и самку в гнезде, куда она никогда уже не вернется.
Человек может ошибаться, если только в нем сохраняется зародыш, ячейка праведной жизни. Тогда он сам исцеляется за счет внутренних ресурсов.
Прав Гераклит: никто не войдёт дважды в одну и ту же реку. Тайна такого рода чередования в том, что оно отвечает и происшедшим внутри нас переменам — мы сами образуем собой мир, и то, что мы переживаем, подчинено не случаю. Вещи притягиваются и отбираются благодаря нашему состоянию: мир таков, какими свойствами обладаем мы. Каждый из нас, следовательно, в состоянии изменить мир — в этом громадное значение, которым наделены люди. Вот почему так важно, чтобы мы работали над собой.
Когда я ставлю на могилу свечу, этим ничего не достигается, но значит многое. Она горит для Вселенной, подтверждает ее смысл.
Когда они облетают Луну, этим достигается многое, но значит меньше.
Передвижение как одна из святынь модерна - это молох, одно из указаний на титаническую эпоху. Он требует тысячу или более жертв ежедневно, предпочтительно сожженных на огне. Поколение, уставшее от героев и культа героев, ведет себя здесь с поразительной беспристрастностью. Делаешься частью статистики; жизнь становится дороже, смерть дешевле. Можно и наоборот, в зависимости от представлений о ценности. Геракл, отправляясь в Немею, заключает сделку о страховании жизни.
Чего люди не знают, да и не хотят знать: то, что они довольны состоянием несвободы. В наше время кроме демократии святее всего разве что армейский сапог.
В малайских кварталах, как повсюду в мире, бросается в глаза исчезновение подлинника, утрата возникшего изначально. Или бетон, или музеи; это - одна из причин, по которым я держусь за растения и животных как за вспомогательную силу - там, как и в соборах, просвечивает отблеск не только древней, но и вечной родины.
Приходит на ум, что каждый человек является универсумом. Так в наших ближних, в наших родителях, братьях, женах, после прожитых вместе лет и десятилетий, вдруг открывается какая-то новая, неизведанная глубина. Правда, чтобы увидеть ее, мы должны измениться и сами - тогда, возможно, в серой массе людей, населяющих большие города, мы обнаружим сокровища, как в неизвестных рудниках Перу. Тот, кому оказалось бы это по силам, провел бы мобилизацию в высших формах.
К положительным свойствам нынешнего человека относится настороженность по отношению к возвышенным банальностям.
Наша терпимость к знакомым людям почти всегда меньше того сострадания, которое мы проявляем к незнакомым.
Новое столетие принадлежит титанам; уважение к богам и дальше будет падать. Поскольку они вернутся, как делали много раз, двадцать первое столетие, с культовой точки зрения, станет промежуточным, «интеримом».
Боевой дух, риск собственной жизнью, пусть даже для самой маленькой идеи, весят больше, чем все размышления о добре и зле. Это придает даже рыцарю печального образа его внушающий уважение ореол святости. Мы хотим показать, что есть в нас, тогда мы, когда погибнем, действительно проявили себя во всей полноте.
Мужество – это ветер, который движет к дальним берегам, ключ ко всем сокровищам, молот, который выковал великие империи, щит, без которого не выдержит культура. Мужество – это использование собственного лица вплоть до самой железной последовательности, нападение идеи на материю, не обращая внимания на то, что может из этого выйти. Мужество это значит позволить прибить себя в одиночку на кресте ради своего дела, мужество это значит, в последней нервной конвульсии с умирающим дыханием еще быть верным мысли, за которой стоял и пал. К черту то время, которое хочет лишить нас мужества и мужчин!
Среди подводных рифов, препятствующих развитию моего мышления, особенно сильным стал в эти годы солипсизм. Это связано не только с обособлением, но и с соблазном презрения к людям, который трудно победить в себе. Среди этого множества лишенных свободы воли людей чувствуешь себя все более чужим и порой кажется, что они или вовсе не существуют, или что вокруг всего лишь бездушные схемы, проявляющиеся то ли в демонических, то ли в механических связях.
Они не придают никакого значения внешним почестям и видят награду себе в работе. Они вынашивают в своих кельях идеи острее любых ножей, изобретают порошочки, поражающие волю целых народов. Они скромны, но уверены в себе и знают себе цену .В мире, где зло - привычное дело, в их руках сосредоточена власть.
«Нужно понимать, что господство и служение — это одно и то же. Эпоха третьего сословия никогда не понимала удивительной власти этого единства, ибо достойными стремления казались ей слишком дешевые и слишком человеческие удовольствия. Поэтому все высоты, которых немец за это время оказался способен достичь, были достигнуты им вопреки обстоятельствам: во всех областях ему приходилось двигаться в чуждой и неестественной стихии. [...] Решающая работа осуществлялась в смертоносном пространстве. Честь и слава тем павшим, что были сломлены ужасающим одиночеством любви и познания или повержены сталью на пылающих холмах битвы!»
Бывают тонкие, но широкие листы жести, с помощью которых в небольших театрах обычно имитируют гром. Я представляю себе множество таких листов жести, еще более тонких и гулких, но не сложенных стопкой, как страницы книги, а закрепленных на расстоянии друг от друга.
Я поднимаю тебя и кладу на верхний лист этой мощной конструкции, и под тяжестью твоего тела, он со скрежетом разрывается на две части. Ты падаешь и оказываешься на втором листе, который разлетается с еще большим грохотом. Ты продолжаешь падать — третий, четвертый, пятый лист, и, по мере того как ускоряется падение, все быстрее следуют друг за другом удары, их стремительный темп похож на барабанную дробь. Падение и барабанная дробь набирают бешеный темп, превращаясь в мощные раскаты грома, в конце концов взрывающие границы сознания.
Обычно так выглядит ужас (Entsetzen), парализующий человека, — ужас, который нельзя назвать ни трепетом (Grauen), ни страхом (Angst), ни боязнью (Furcht). Скорее, он чем-то близок к онемению (Grausen), испытываемому при виде лица Горгоны с распущенными волосами и искаженным криком ртом. Трепет испытывают не столько при виде, сколько в предчувствии чего-то зловещего, но именно поэтому он крепче сковывает человека. Боязнь далека от последнего предела и может вполне соседствовать с надеждой, а испуг (Schreck) — это как раз то, что испытывают, когда рвется верхний лист. Но потом, в смертельном падении, грохот литавр усиливается, разгораются зловещие огни — уже не как предостережение, но как подтверждение самого страшного, что как раз и вызывает ужас.
Догадываешься ли ты, что происходит в этом падении, которое, быть может, нам придется однажды совершить, в падении, отделяющем момент, когда мы узнаем о гибели, и саму эту гибель?
Миф это не предыстория; он – вневременная действительность, которая повторяется в истории. То, что наше столетие снова находит в мифах смысл, относится к добрым знакам. Также сегодня человека мощные силы приводят далеко в море, далеко в пустыню и в их мир масок. Путешествие утратит свои угрожающие черты, если человек помнит о своей божественной силе.
Я сделал здесь одно наблюдение, и за всю войну, пожалуй, только в этой битве: бывает такая разновидность страха, который завораживает, как неисследованная земля. Так, в эти мгновения я испытывал не боязнь, а возвышающую и почти демоническую легкость; нападали на меня и неожиданные приступы смеха, который ничем было не унять.
Как сыновья опьяненного материей времени прогресс представлялся нам совершенством, машина – ключом богоподобия, телескоп и микроскоп – органами познания. Все же, под всегда блестящей и отполированной кожурой, под всеми покровами, которые висели на нас, как на фокусниках, мы оставались голыми и грубыми как люди леса и степи.
Триумф бюргерского мира выразился в стремлении создавать заповедники, где последний остаток опасного или чрезвычайного сохранялся бы как некий курьез. Нет большого различия между охраной последних бизонов в Йеллоустонском парке и поддержанием жизни разношерстного класса людей, задача которых состоит в том, чтобы заниматься иными мирами.
Добро не может быть добыто одними только рассуждениями — оно должно быть завоевано болью и ошибками, виной и жертвами. Это равносильно смелым полетам духа — они только тогда приносят плоды, когда подкрепляются опытом.
В любом произведении нашего времени должно, среди прочего, ощущаться, что с миром что-то неладно. Жертва Аполлону или извинение перед ним. Романтической печали уже недостаточно; тень должна стать экзистенциальной. В такие времена видимость или иллюзия совершенного может даже повредить – тут что-то умалчивается, что-то отсутствует.
Однако можно сказать, что, теряя внешние перспективы, человек обретает внутреннее прозрение; описание этого процесса и составляет цель нашего рассказа.
no subject
Date: 2019-07-30 05:41 am (UTC)no subject
Date: 2019-07-30 05:50 am (UTC)no subject
Date: 2019-07-30 12:44 pm (UTC)no subject
Date: 2019-07-30 05:52 pm (UTC)мощный старик